ГЛАВА 1. ВРЕМЯ УХОДИТ...
ЧАСТЬ 3.
/.../ Взбрело в голову — «Собаки» уезжают в Токио, надо цветы и тортик. Купили гвоздик на пятерых. /.../ Потом к пяти поехали в кино на Щелковскую, смотреть «Сказку странствий» (Оля хвалила). Чудный фильм, правда. Главное — добрый. /.../ Оттуда — на Юго-Запад. /.../
Смотрела, опять всем сердцем воспринимая. Не ожидала такого эффекта от «Собак», вышла почти как после «Калигулы». Славно играли. Олег в этот раз слабее, зато Галя — отлично. Играла судьбу целую. Полянский разошелся, дерет у старших. Киса тоже умница, роль немая, а... Таня не очень, но все равно. Это было здорово! Потом дарили цветы. /.../ Женщина та, сразу спросила — кому дарю, заранее выбрала, или... Я, мол, кто больше понравится, а она говорит: «Рада, что Гале Татариновой...» Потом не стали прощаться, рыскали, смеялись, так все по-доброму. /.../ Дождались Галю — отдали торт, желали успеха и пр. Галя благодарила. Эта женщина и еще девочка, что рассаживала до того, нас спрашивали, как, что? Я сказала, что у Люды это первый спектакль, в Ярославле. Они — вот, надо выехать, чтобы. /.../ Хорошо так было. Ночевали там же. Я опять в отключке, не просыпаясь почти. Людка тоже устала, но вида не подавала. /.../
Люде еще повезло — одна была в три часа. Уходили В.А. и Галкина. Он поздоровался с грызущей яблоко Людой и спросил: «Не рано ли?» На что она ответила, что в самый раз. Забавно. /.../ Хохма была, когда он на спектакль шел. Я ждала, смотрю — он. Лицо доброе. А наши на его «Здравствуйте» — «Кто?», «Что?», «Кто это?». И от неожиданности общий хохот. Одна я и поздоровалась робким голосом. Ну и ну. Ждали долго. Приехала Оля Ф. Шел дождь. /.../ Администратором Гриня. /.../ Выписал входные. /.../ Сидели втроем на двух местах 1-го ряда. 1-го — бр-р. Не хочу на 1-ом. Не то. Первая часть мне больше понравилась, чем в прошлый раз. Я аж подумала — так высоко начал, что же будет. В антракте отхаживали Олю — голова болела. Я ношусь там теперь как своя. А на второй части у меня как шоры — психика, видимо, защитилась. А еще 1-ый ряд. Я видела технику. Видела уже все изнутри, даже финал. И глаза — мало доставалось. Впрочем, когда и было — я отводила почему-то. /.../ Девчонок к финалу затрясло, меня нет, но потом тоже еле встала. И общая усталость, не до бега. Странно, в прошлый раз — тоже тяжело было, только еще хуже, от спектакля впрямую тяжело. В финале я позволила себе расслабиться, заплакала. Так, со слезами на глазах и пошла к нему. Окликнула, он улыбнулся, я ему — «осторожнее!», с подтекстом — и он понял, опять улыбнулся, глаза добрые, мягкие, серые какие-то. Так хорошо. /.../ И вообще он был доволен, оглядывал всех. «Мольер» — чистый спектакль (а у меня такая странная реакция). Он и выходит таким — добрым, ласковым. Аура и в спектакле и после. /.../
Сегодня была на «Мольере». К сожалению, не снимала. Не пришлось. Жаль! Сидела на 1 ряду!!! Прямо посередке. После спектакля подарила Мамонтову-Бутону цветы. Такой душевный мальчик... Все, что хотела сказать Вите, выплеснула ему. Заслужил. Играл, что называется, на отрыв. Такой Бутон, такой слуга у Мольера!!! А сам Мольер — Авилов. Более доброго лица я еще не видела. Об одном жалею — что меня никто не будет любить ТАК...
Страницы фотоальбома Н.С.
Фото Л.Орловой
|
После спектакля пошла с Юлей и Людой гулять по Москве пешком. Прошли две станции метро от «Юго-Западной» — «Проспект Вернадского» и «Университет». Могли бы и дальше, да время не позволяло.
«Мольер» — самый добрый спектакль, который я когда-либо видела. Добрый без умиления и сюсюканья. И Авилов в этом спектакле такой красивый (откуда что берется)!
И зал был добрым, его не надо было переламывать... Боже, какое счастье!
Все абсолютно были в ударе... «Мэтр» был «в настроении»... Словом, я видела чудо. Жуть как хочется нарисовать или слепить из этого спектакля...
В конце я не могла унять дрожь, меня трепало, как от сильного холода...
Во второй части Мольер (уже у себя дома) падает без сознания. Витя рухнул без звука с кресла на пол черным комочком под ноги первому ряду (как сказали девочки, «ювелирное падение»). Причем так естественно и натурально, что в первую секунду хотела броситься к нему на помощь. Он лежал ничком на бетоне, острые лопатки выступили из-под черной рубашки, и вдруг мне стало страшно... Страх за совершенно чужого человека. Поверила, что сердце у Мольера работает на пределе.
А в первом акте, когда Мольер сцепится с Муарроном и вдруг вопьется ногтями в колонну, зал замрет, почуяв неладное. Человек будет стоять и отчаянно бороться с приступом нестерпимой боли. Даже голос изменится. И вся сцена пойдет много тише, чем написана у Булгакова. Не взрыв ревности, а нестерпимая боль от предательства...
«У меня больное сердце. Позора я не выдержу. Он убьет меня...»
Мольер говорит это в самом начале... И становится страшно, что так быстро начинают сбываться ужасные слова...
Описывать спектакль трудно — настолько яркое зрелище видела.
Не было ни одной затянутости, дубовых режиссерских решений, все сделано со вкусом и чувством меры.
Пьеса приспособлена к особенностям труппы, а этого даже и не чувствуешь. Трагедия сочетается с ярким фарсом, в котором соло (причем очень яркое) принадлежит Мольеру — Авилову.
Достаточно вспомнить разыгрываемый актерами труппы Мольера спектакль «Мнимый больной». Играя практически без слов, повинуясь только музыке, актеры движутся в немыслимо-быстром темпе, пластически разыгрывая комедию Мольера. Сам мэтр тут же: что-то кричит, свистит в два пальца, строит комичные рожи и «выделывает коленца». «Богатство гримас его неисчерпаемо.» Этими словами Булгаков описывал своего персонажа, и ими можно смело воспользоваться, рассказывая о Викторе Авилове в роли Мольера.
Но и партнеры у него достойные.
Один Трыков-Шаррон чего стоит! Описывать его — слов не хватит. Я без дураков боялась архиепископа парижского, герцога де Шаррона. Хищная птица в черно-красном наряде...
Арманда Бежар — серая мышка с большими претензиями. Про их отношения с Мольером хочется сказать: «Мужик, у тебя что? Глаз нет, что ли?» Ведь рядом Мадлена — такая любящая и всезнающая душа. Плакать хочется...
Никогда сам процесс вспоминания не давался мне так трудно — а ведь прошло два дня. Мысли путаются, но все же надо выговориться, хотя в данный момент не представляю, как это можно сделать. Как будто раскаленной чертой мою память раскололо на две половины — и как мучительно трудно вспомнить то, что было до... Как в тумане... И все же попытаюсь.
Судьба сыграла со мной дурную штуку — впрочем, так бывает всегда. Когда долго, напряженно ждешь какого-нибудь несчастья, устаешь и изматываешь себя ожиданием, оно случается внезапно... Какое-то предчувствие у меня было. Меня по-прежнему тянет в театр, тянет со страшной силой, как в те майские дни, когда я летала, не чуя земли под ногами, в те дни, когда меня учили быть по-настоящему счастливой, «еще в те дни, когда я был младенцем...»
[3] и т.д. Сейчас меня тянет туда, как в родной дом, в котором случилось несчастье, а ты еще не знаешь, какое. Утром 11 мне очень не хотелось туда идти. Я даже знаю почему — осадок от последней «Калигулы». Я очень просила О.К. со мной пойти — но она не послушалась — ей же хуже. Итак, сентябрь, счастливое окончание которого мы недавно отпраздновали, все-таки догнал — в середине октября. Что же делать — за все надо платить
[4] — и очень дорогой ценой. Ладно. Пусть. Но
это...
На спектакле были — я, С.Н., Лена Исаева, Лариса, Стася, Ирина, Ольга Федорова, Люда и Юля из Ярославля. Прошли на лишние. Все. Жуткий дождь, холод, грязь. Но настроение... а впрочем, настроение при ловле билетов всегда одинаковое. Четвертый ряд, места 12,13. Это что, проклятье этого сезона? Или как? Пока мы дружной, но мокрой толпой стояли на улице, мимо легкой кожаной тенью прошмыгнул мэтр. Поздоровался. На дверях стояла Аня Р. «С билетами?! На «Мольера»?!! Ну, поздравляю!!» Естественно, мы были рады. Ну, уселись на четвертый ряд. Далее все в тумане...
Страницы фотоальбома Н.С.
Фото Л.Орловой.
|
Сцена, освещенная немного ярче обычного. Лица актеров, голоса, шаги. Боча — веселая, уверенная. Китаев. Тишина. Звонкий, веселый звук его шагов. Мольер вылетает на сцену, поправляя прожектор. Все, как обычно. Родной театр, родные лица, атмосфера тайны — всегда, даже на пятом спектакле — и всеобщей любви. Мольер оборачивается у зеркала в луче прожектора и, улыбаясь, молча здоровается с залом. Удивительно светлая улыбка, горящие глаза. Мэтр явно «в настроении». Дальнейшие события это подтвердили. В принципе, все шло, как обычно. Если не считать, что у В.В. безнадежно сорван голос. И, тем не менее, движения легкие, стремительные. Даже попытки что-то вставить в текст. Только в сцене с «удушением» Бутона В.В. слегка «пережал», обрушив на несчастного Лешу такую волну «королевского негодования», которой тот, бедолага, не заслуживал. Приветствие королю — с достоинством, с юмором, но, в общем, спокойно. Без посягательства на монаршие привилегии. Объяснение с Мадленой — довольно экономно, малыми средствами, но, в общем, на уровне. Репетиция «Тартюфа». Очень здорово, несмотря на то, что вместо Полянского (гастроли студии в Японии) играл С.Задохин. К тому же Иванов здорово забыл текст, так что на его долю осталась только мимика — роль Тартюфа пришлось озвучивать В.В., что он и проделал с успехом, завершив свои реплики очень метким комментарием: «Текст учить надо!» Больше я не помню ничего из того, что «до». Ах, нет еще... Леша Мамонтов играл в первом действии бесподобно, живее и ярче В.В., которому очень мешал сорванный голос. Он просто пролетал по диагонали сцену, выделывая немыслимые пируэты. «Ну, если опять в партер, то я там уже был...» — с лукавой усмешкой. И Трыков — тоже был бесподобен. Он скривил такую физиономию, обернувшись к залу: «Нет, не исправит тебя король...» — что зал красиво бросило в дрожь. Сам сатана во всем своем ужасе и величии стоял на сцене... Словом, все начиналось хорошо. Даже во время аудиенции у короля В.В. не знал, куда девать свою светлую, счастливую улыбку. «Но расписан распорядок действий...»
[5] Сцена соблазнения Арманды Муарроном. Она переломила хребет всего спектакля... Китаев выглядел каким-то рассеянным, и Муаррон получался у него как-то механически соблазняющим бедную жертву — разбойником с большой дороги. Входит Леша. «Эй, Бутон!» — «Как вы мне все надоели», — боже, с какой болью это было сказано... Даже сердце ойкнуло. Но все было еще впереди. В зал ворвался Мольер. И тут... Сцена вышвыривания Муаррона прошла как обычно. С должной яростью. Бедный Китаев красиво вылетел в центр зала: «Я вас вызываю!» Не указав, правда, причину вызова... «Ну спасибо, сынок! Узнал я тебя!! Ах ты, бес...» — голос В.В. резко прерывается на полуслове, он как-то сгибается пополам, как от невыносимой боли, голова бессильно опускается на руку. Пауза. Очень напряженная пауза. Он стоит, прислонившись к колонне, я наблюдаю, как дрожит кисть его руки. Внутри меня тоже все начинает дрожать от скверного, липкого предчувствия... «Бесчестный бродяга...» — В.В. наконец отрывает голову от колонны — лицо его узнать невозможно, и голос — совершенно задушенный хрип. Он договорил часть реплики, как сквозь жуткую боль… Человек постарел на глазах так жутко, как будто груз нескольких десятков лет просто на него свалился. Нас как будто оглушило – не только от резкого скачка в смене настроений – от страха. Что это? Ловкий актерский прием? Сознательное и резкое изменение напряжения? Или… или настоящая боль, резко и беспощадно хватающая за горло? Или – просто упадок сил, нехватка воздуха… Выходка В.В., если это была выходка, привела в экстаз не только нас с С.Н., т.к. Геликоша с большим трудом довел до конца роль Муаррона в заданном «злодейском ключе» и чуть не бросился к В.В. с криком «отец», и потом, с трогательным мальчишеским отчаянием: «Сганарель проклятый!» Ну что же ты со мной и с собой делаешь, идиот! Тут появилась Галкина, и В.В. сразу как-то ожил и продолжил, если не «королевским тоном», то совсем не теряя достоинства. За что получил в ответ непередаваемый Галкинский вопль: «Такой великий драматург», — ну просто саратовские страдания на тему — «ну и непутевый же ты, муженек...» От этого визга у В.В. резко дернулось лицо — сия гримаса могла означать только одно: «Ой, Галя, не надо — потолок обвалится...» На этой веселой ноте резко оборвался весь юмор в спектакле — больше там нельзя было ни разу улыбнуться... Так кончилось первое действие. Мы не знаем и никогда не узнаем, что было причиной этого рывка, резкого изменения ритма, того, что В.В. резко выложился значительно раньше... Но несомненно одно — именно это и послужило если не началом, то толчком ко второму действию. Второго действия мы ждали с тревогой, но ждали мы не того — потери саморегуляции, неровного ритма, срыва в финале — чего угодно, но не этого...
Страницы фотоальбома Н.С.
Фото Л.Орловой.
|
Второе действие началось как обычно. Необычным там был только Писаревский. Очень достойный маркиз и человек чести, попавшийся в лапы к Кабале из-за своей доверчивости, вернее, из-за слишком детской веры в эту честь. Но он прав — не убийца, развратник и насильник — человек с нечистой совестью не может держаться так просто и прямо. «Из присутствующих здесь кто-нибудь считает, что были основания вывести д'Орсиньи в пакостном виде?» Как бы это объяснить... роль стала мягче — не напор грубой силы, не бычий рев — спокойно и с достоинством... Н-да, молодец Писаревский...
Исповедь Мадлены... Боча была восхитительна. Быть может, я этого не замечала раньше — какой-то новой нотки в роли — меньше исступления, ужаса, крика... И вообще, Мадлена помолодела. Во-вторых... «Я поняла», — она резко встала, резко вскинула голову от источника — лампады, свечи, прожектора, — отбросила роскошные волосы и спокойно-властным тоном: «А если оставить здесь?» Не болезненный рывок запуганного, затравленного существа — сознательный выбор, позади какой-то порог... «Арманда!.. Арманда!» — полукрик, полухрип Мольера. Что-то не так — какая-то усталость в позе — и цепко держащие его руки актеров... Н-да, не к добру...
Прием у короля. Володя Коппалов — опять неожиданность... Впервые вижу, чтобы брат Сила, который всегда добросовестно являлся видением ада или гримасой грешника с иконы Страшного Суда, вдруг стал явно сочувствовать Мольеру. «Эх, великий монарх! Что, видать, ни одно государство не может обойтись без доносчиков?!» — с такой искренней насмешкой, лишь слегка прикрывающей упрек — ничего себе разговор с королем, но, с другой стороны — шут, ему можно... Тут в другом конце зала в пятне бледного, «чахоточного» света появился несчастный Муаррон... Это Муаррон?.. Нет, это Мольер! Это Китаев?! Да нет, это же... Да, действительно, у Китаева был вид умирающего от сердечного припадка Мольера, который умирать-то умирает, но, между прочим, совсем не сдается. Даже не думает. Голос у него, правда, слабый и прерывистый, и шатает его очень заметно, и взгляд очень блуждающий — но, черт возьми, откуда этот графский тон у дворового мальчишки с недавним ярмарочным прошлым?! «А что же мне теперь делать?!!» Н-да... На этих словах Муаррон, по-прежнему прижимая правую руку к левой стороне груди, опустился на одно колено и чудом удержал равновесие... Я не знаю, было ли это подсознательным подражанием или сознательно выведенной линией поведения персонажа... Но это находка — для Китаева, который не умеет изображать страх и смиренно молить о милости, стоя на коленях.
Только вот короля жалко, на него после Коппалова и Китаева свалился еще и В.В... Встреча с Муарроном — на у-у-узенькой дорожке. Спокойный, отрешенный взгляд. Ну при чем тут Муаррон… Сцена лишения Мольера королевского покровительства, для которой В.В., по-видимому, собирал силы, получилась изумительно — цельно и полно, на одном дыхании. Вообще-то, в таком законченном виде ее следовало бы переименовать в сцену лишения короля Мольером своего покровительства... Описывать ее долго не стоит — продолжение начатой линии. Но В.В. выглядел таким непобедимым и красивым в этот момент. «За что, ваше величество?» – ну просто хлестнуло по несчастному королю, которому — делать нечего — пришлось вынести и это. В.В. в конце грохнулся об пол, и из него как будто вышел какой-то стержень. После этого начался бред — никогда не помню такого яркого изображения физической боли — непереносимой, режущей боли... Д'Орсиньи — эта сцена выглядела очень необычной из-за нескольких штрихов. Глядя на В.В., возникало такое впечатление, что на д'Орсиньи, и на короля, и вообще на весь мир мэтру наплевать, — он слышит и чувствует только голос своей боли — непереносимой, разрывающей боли. Как только реплика впрямую к нему не обращалась, он отворачивался, опускал голову, пытался как-то свернуться, ухватиться за что-нибудь, зажать в себе стон. Когда мушкетер бросил его вниз, я запомнила жест судорожно сжатой руки, пытавшейся зацепиться, задержаться за край окна... И вот — резкий свет в лицо — Мольер и д'Орсиньи стоят друг напротив друга. Странный все-таки взгляд — его видели девчонки (Ирина, Даша из прохода) и мы из четвертого ряда — совершенно отрешенный от людей. И в то же время сосредоточенный. Все предыдущие реплики В.В. в этой сцене походили на прорвавшийся сквозь зубы стон. И вот — «Не унижайте, не бейте меня» — довольно длинный монолог. Ни тени просьбы — напряженный до дрожи голос, медленно выдавливающий слова, и В.В. в круге света начинает отступать назад. Плавным, гибким движением. Не исчезая при этом из света. Писаревский при этом стоит совершенно неподвижно, не пытаясь его догнать, и рапира довольно далеко от груди Мольера. Такое впечатление, что он отгорожен стенкой и не может двинуться. В.В. медленно отошел на 1-2 шага, и по мере того, как он удалялся от Писаревского, по-видимому, стихала боль. Он докончил монолог немного спокойнее, затем рванулся вперед. «И уж, пожалуйста, не трогайте меня», — он сделал попытку шагнуть к Писаревскому. И — странное дело — рапира осталась на значительном расстоянии от груди… Вообще поведение д'Орсиньи было необычно. У него действительно великолепная реакция, сразу можно поверить, что это лучший фехтовальщик Франции — ведь он молниеносно реагировал на каждое, даже неуловимое движение Мольера, такое впечатление, что это не «хладная сталь», а живая человеческая рука. На фразе «и уж, пожалуйста, не трогайте меня» рапира, медленно опускавшаяся во время слов В.В., обычно взлетала резко вверх — под горло, так что Мольер резко останавливался и не мог пошевелиться. После этого в ответ на движение клинка В.В. произносил фразу: «Извините, извините...» — обычно в значении: «Ну не надо, отпусти... Ну, я пошел, ладно?» И уходит. Это все обычно.
Ну так вот. Когда В.В. шагнул вперед, рапира Писаревского не двинулась. Она осталась на уровне груди и довольно далеко. Но В.В. замер на полпути, и по лицу его быстро пробежала судорога — боль такой силы, что все присутствующие несколько мгновений были убеждены в том, что клинок глубоко вошел в его грудь. Пауза. С тревогой и удивлением мы с С.Н. во все глаза смотрели на В.В. Он застыл, развернувшись к Писаревскому, но так и не сделав шага, натянутый, как струна, с каменным, подрагивающим от напряжения лицом и прищуренными, почти закрытыми глазами. Так человек обычно переживает острый приступ. Потом боль отпустила, лицо В.В. снова стало живым — на нем возникло и поочередно сменилось несколько выражений, в основном полугримаса-полуусмешка: «Ну вот, кажется, приехали». Он отошел назад, с сожалением и грустной улыбкой посмотрел — совсем не на д'Орсиньи — на растерянного Сережу Писаревского и произнес: «Простите, простите...» — таким тоном, каким обычно прощаются с дорогим человеком, отправляясь в опасное, безнадежное предприятие. И была в его голосе нотка сожаления: «Эх, близко... Да не дотянуться...» Сережа прохрипел, совершенно не понимая, что происходит, свою реплику о первом же спектакле. В.В. с трудом обернулся уже из глубины сцены — «Хорошо, хорошо... Это не важно». Это было страшно. И вот почему. Это уже была не боль, не отчаяние — безнадежность и резкое предчувствие новой боли. На выдохе, куда-то вверх, явно мимо Писаревского. Не удивительно — Сережа прошел вслед за ним совершенно подавленный, как теленок на привязи. И тут вылетел архиепископ — в явной истерике, пытаясь вернуть его своими выкриками на землю. Но Сереже явно было не до крика Трыкова. Я давно заметила, что человек, в котором говорит страх за другого человека, преображается на глазах. В этот момент Сережа был весь в порыве — туда, в темноту. Мир перестал для него существовать. Никогда д'Орсиньи не был таким обаятельным и благородным — это даже я успела отметить, несмотря на нарастающую тревогу. Он просто уничтожил архиепископа, бросив рассеянно-пренебрежительно поверх его головы: «Чертов поп...» — и снова отвернулся — туда, в темноту... Эх, Сережа.
Еще два слова — ведь с этого коротенького эпизода все начинается. Необычна была наша реакция — моя и С.Н. Мы наблюдали эту сцену, «констатируя», со стороны, «медицински», по внешним признакам. Мы удивленно переглянулись, когда заметили, что сцена очень отличается от нормы. Не более.
Дальше только мои ощущения.
Страницы фотоальбома Н.С.
Фото Л.Орловой.
|
Вспыхивает свет. В.В. сидит в кресле, остальные... Нет, больше никого я не помню. Даже сейчас, когда у меня зрительно встает перед глазами эта картина, четкое впечатление — он один, совершенно один в бледном световом пятне на фоне темноты — ни зала, ни партнеров не существует — только он и я. Лицо его было настолько, м-да, необычно — не то слово... В общем, такое лицо я видела у него в первый раз в жизни. По счастью, фотография этого момента сохранилась. Вернее, сохранилась целая серия фотографий «кресла». Все они — очень разные, но на всех — лицо одного человека. Очень подвижное, мгновенно реагирующее на каждую смену настроения. Но первая фотография... Да, так неузнаваемо изменить человека может только смерть. Совершенно спокойные, разглаженные черты, лицо без выражения — как маска. Хотя на фотографии можно заметить, что черты у него очень правильные, и он был бы даже красивым — если бы не глаза. Я помню, как они блестели в темноте — как влажная поверхность стекла, зеркала. Глаза у В.В. обычно необыкновенно глубокие, бездонные. Но в этот момент они были пустыми и гладкими, они светились отраженным светом, как два зеркала. Мертвые глаза — без мысли, без внутреннего огня. И в них застыло последнее выражение — невольное детское удивление. И все же эти молчавшие глаза притягивали. Это было похоже на потерю сознания, на болевой шок. Удивление у меня в душе быстро сменилось ужасом. И тут он слегка шевельнулся и медленно перевел глаза вверх — на «нулевку». Глаза его стали осмысленными и очень внимательно смотрели в одну точку — потом медленно стали расширяться, и я заметила, как дрожит от напряжения радужная оболочка — по дрожащим отблескам прожектора... Впрочем, очень странно, что я еще что-то видела, т.к. в эту минуту я почувствовала невероятное давление, раздирающее меня изнутри — и боль. Еще минута — и меня разорвет. Леденящий ужас. И откуда-то приходит мысль — еще немножко, нужно держаться, нужно потерпеть... Так успокаивает себя человек, который несет неподъемно тяжелый груз, который нельзя бросить — осталось немного, собери силы, сожмись... И ясное понимание — что все равно не успеть, не выдержать, не хватит нескольких мгновений... Я бы сошла с ума, и тут услышала стон С.Н. и крик-рычание, которые бывают только в страшном сне: «Скорее... Скорее!.. Прерви паузу, идиот!» И тут я поняла все. В одно мгновение. Я поняла, что происходит. Что это невыносимое напряжение — лишь сотая доля того, что испытывает он, что силы его на исходе, что дорога каждая секунда, что сопротивляется он в полном одиночестве, а возглас Соколовой относится к Волкову, который красиво тянет паузу на заднем плане, вместо того, чтобы помочь. На меня нахлынула волна собственного ужаса, которая отрезала меня от него — до конца спектакля. Я закрыла глаза и уткнулась в собственные колени — дрожа от истерического смеха. Вернула меня к жизни реплика Волкова: «Ах, Муаррон, Муаррон!» Ну наконец-то, идиот! В.В. ответил, обернулся — и невольно улыбнулся, убедившись, что владеет ситуацией. И снова взгляд туда же. И тут, как из-под земли, вырос Леша Мамонтов — до этого я не помню не только ни одной его реплики, а ведь у него там целый монолог, но вообще его на сцене не помню. Леша вскочил, выдал свою реплику, взял В.В. за руку и заслонил ему взгляд. И — о чудо — весь ужас словно рассыпался. Еще несколько секунд В.В. смотрит вверх — но уже явно пребывая на грешной земле и с совершенно иным выражением. Оно тоже осталось на фотопленке — у него там огромные, удивительно глубокие, темные глаза, в которых нет страха — только всепонимание, спокойное понимание и глубина бездны, на краю которой он находился. Но с какой гордостью и достоинством смотрел он в глаза своей боли и своей муке. Это не трогательный героизм, когда В.В., сам чаще всего еле держась на ногах, кидается «реанимировать» либо зал, либо партнеров. Он был искренен до конца, он не защищался от своего понимания — и все же держался. Кривая усмешка чуть тронула губы: «Эх, все равно не выбраться, хорошо меня прижали к стенке...» И уверенно сжатые губы — «а все равно я буду драться!» И тогда, когда я с ужасом сидела в зале, и сейчас, когда я смотрю на фотографию, я невольно думаю — до чего же гармоничен и прекрасен этот человек, даже измученный, умирающий от боли...
Страницы фотоальбома Н.С.
Фото Л.Орловой.
|
Потом появился Китаев, еле стоявший на ногах. В.В. очень душевно его встретил и даже попробовал улыбнуться. Хотя ему очень хотелось разрыдаться. Китаев подошел к колонне и, осторожно ее поглаживая, начал рассказывать, что он — человек с пятном. В это время В.В., совершенно его не слушая, свернулся в клубочек, опустил голову, закрыл лицо — он делает это инстинктивно, когда хочет загородить зал от своей боли или ужаса — чего-нибудь нетеатрального. Плечи его судорожно вздрагивают — слезы? смех? Это обычная реакция на резкий спад напряжения — у меня была такая же, когда я резко отключилась от его ощущений. К своей реплике В.В. взял себя в руки. Далее следовал монолог о короле: «Тиран, ох, тиран...» Я ничего, относящегося к драматическому искусству (а этот монолог был последним монологом спектакля, который можно причислить к этой категории) уже не воспринимала. Я только констатировала, что все в норме, и что В.В., кажется, хорошо играет. (Фотография подтверждает это.) Но потом... Мольер опустился в кресло, повторяя про себя: «Тиран... тиран». Бутон рванулся в центр: «Ну что ж, применим хитрость...» Свет, естественно, падал на Лешу. В.В. остался, свернувшись в комочек и накрывшись халатом, в полной темноте. В этот момент я смотрела на Лешу. Я заметила, что весь его юмор, которым он в этой сцене веселит зал, куда-то улетучился, а голос неестественный — напряженный, дрожащий. И тут С.Н. резко обернулась в другую сторону, к скрытому в темноте креслу. Я, поддавшись ее порыву, повернулась туда же. Кресла я не увидела, но в темноте резко метнулась белая рубаха. Китаев рванулся к креслу быстрым, кошачьим прыжком. Но он не успел сделать несколько шагов — включился свет — и его словно что-то отбросило, какая-то невидимая преграда. Его отшатнуло, и он замер в неестественной, напряженной позе, словно повис в воздухе — а на лице его был такой ужас... Бросив взгляд на Китаева, я перевела его в кресло... Это самое страшное, что мне приходилось видеть на Ю-З. Обычно В.В. соскальзывает с кресла на пол одновременно со вспыхивающим светом. Или чуть позже — как это было 17.06... Он сидел в кресле. Согнувшись пополам, уронив голову. Он пытался заставить себя упасть — и не мог. Судорожно сжатые, окостеневшие руки вцепились в поручни кресла. Так держится висящий над пропастью человек за случайную ветку. Вот уже почти неделю у меня перед глазами живой маятник, раскачивающийся в этом кресле — впереди не прохладный пол, впереди что-то страшное, бездна, куда тебя тянет все сильнее и сильнее. Он пытается столкнуть себя — раскачивается вперед, но руки не разжимаются — там Смерть, я не могу, не надо! — и сила сопротивляющейся на самом краю жизни толкает его назад, раскачивая, сквозь невыносимую боль... А он упрямо увеличивает амплитуду — но не может заставить замолчать инстинкт самосохранения — и снова назад. Господи, да помогите же ему! Я попыталась выложиться в одном желании — прижать его к спинке кресла, отбросить назад. Естественно, безрезультатно. Между нами стена. Я его не чувствую — вероятно, он меня тоже. Но от всей его измученной, медленно и страшно изгибающейся фигуры исходил немой крик: «Я не могу! Ну, милые мои, ну помогите...» — и без результата. И даже в этом ужасе он помнил о зрителях, тщательно пряча лицо. Тогда я перевела глаза на лица остальных. Когда включился свет, они бросились к креслу, встали полукругом и... остановились. И — совершенно тупые бесчувственные лица. Ожидающие. Безразличные. Только на беспомощном мальчишеском лице Китаева застыл животный ужас. У меня в голове мелькнуло – почему я на сцене?!! Итак, мучительно длинные секунды шли — время потеряло свое обычное измерение и стало невыносимо растягиваться, и мы попали в этот замедленный ритм угасающей жизни — благодаря удивительной способности В.В. передавать и чувствовать ритм. Он понял, что его не услышат. И столкнул себя вниз. Чтобы продолжался спектакль, чтобы... Он упал совсем нетеатрально: с размаху, плашмя, инстинктивно закрыв голову — каким-то чудом. Ударившись об пол, он отскочил от него — просто подбросило — видимо, боль была очень резкой, невыносимой. И сжался в комочек. Несколько секунд они еще продолжали стоять над его неподвижным телом. У меня и сейчас ноет сердце — я не верила, что он мог выжить. Потом Китаев рванулся вперед и своим порывом сдвинул с места всю толпу. Они наконец почувствовали весь этот ужас — почувствовали, прикоснувшись к нему. До этого их тоже загораживала непроницаемая и даже непрозрачная стенка. Они подняли его, усадили в кресло. А он… долго не мог поднять головы, тщательно встряхнул ей — его волосы взлетели золотым шаром, — словно отгоняя от себя наваждение, и с трудом, сквозь сплошной хрип, выдавил из себя первые несколько фраз. Такого измученного, постаревшего на 100 лет лица и мутного, ничего не понимающего взгляда я у него не помню давно... И все же выкарабкался... И сам еще в это не верит.
Страницы фотоальбома Н.С.
Фото Л.Орловой.
|
Что случилось, мы осознали потом. Через два дня. Дело в том, что Виктору Васильевичу изменила богом данная способность передавать в зал малейший оттенок своего чувства. Я помню, как у всего зала разом обрывалось дыхание на вдохе — потому что оно обрывалось у него от сердечной боли — 21 сентября... господи, да что перечислять... И тут — ни зал, ни партнеры не услышали крика о помощи — иначе они не стояли бы столбами и не подтолкнули бы его вниз своим ожиданием...
А спектакль продолжался. Ведь последний жизненный рефлекс В.В., когда позади все барьеры и давно истрачен отпущенный ему остаток сил — надо играть, вытягивать спектакль. Как человек с температурой 40 и в бреду, он совершенно отчужденным голосом выталкивал из себя реплики. Потом встал. Ему надо было обойти группу актеров. Его заносило так сильно, что каждый шаг давался ему с невероятным трудом. Он снова вышел в круг света перед самой страшной фразой спектакля. Ее с ужасом ждали все — невольно сжавшиеся зрители, особенно фанаты и ребята, и он сам... Каждый раз на «Мольере» на этой фразе меня захлестывает волна безотчетного ужаса. Моего? Очень остро я это почувствовала 17 июня, а потом сопротивлялась, как могла, отвечая наивным немым криком — «нет!!!» А он... Ну понятно, почему становится страшно — эта фраза вдруг сдирает с него всякую защиту, она произносится не партнерам, и не в зал — куда-то не в это измерение... Человек как бы вылетает из этого мира, чтобы заглянуть в глаза своей смерти, — ведь перед ней каждый одинок и по-детски беспомощен, даже среди людей — и видит скрюченные пальцы прямо у горла: осталось несколько глотков воздуха, совсем немного... А если это действительно так... Он очень спокойно собрался, чтобы выдержать все — и все в себе подавить, даже невольный крик отчаяния, — устроился поудобнее, опираясь на колонну, откинул голову, поднял вверх огромные блестящие глаза — и, нисколько не пытаясь закрыться, проскочить, увернуться — не спеша, спокойным, тихим голосом: «И вообще, я знаю, что я скоро кончусь...» И в конце фразы его неподвижное, застывшее, спокойное лицо с остановившимися глазами вдруг осветилось улыбкой — легкой, страшной — теперь я понимаю, почему. Наверное, мы, все вместе, наш страх за него и наша любовь смогли заслонить его от этого ужаса. В.В. удивленно и робко улыбнулся, а фразу, обращенную к Муаррону, произнес с явно торжествующей улыбкой: «Что вы по этому поводу думаете, Муаррон?» Муаррону было худо. Он еле держался на ногах, судорожно вцепившись в трубу. Взгляд у него был одновременно и больной, и безразличный — куда-то вверх. В.В., позабыв о себе, бросился к нему и произнес следующую фразу, встряхивая несчастного Китаева за плечи: «Ну разве можно не играть последний спектакль!» При этом акцент с «последнего» у него выразительно сместился на «ну, разве можно?!» Потом, успокоив Муаррона, В.В. обратился к Наде, и тут я почувствовала, что самоконтроль у него совсем на нуле — его просто качает из стороны в сторону — и чувства также... И тут Лешина фраза: «Мэтр, если вы меня любите — уезжайте немедленно...» — В.В. опустился в кресло, и снова вернулась острая боль. Такая сильная, что хотелось кричать. Он мучительно растягивал свое лицо в нужную гримасу — а глаза не слушались. Они взлетали вверх с почти детским изумлением и нечеловеческой мукой: «Ну что же ты делаешь, я же закричу...» Леша, видимо, это почувствовал. Он очень его любит и действительно чувствует на подсознательном уровне. Он бросился в толпу актеров — спрятаться, закрыться, и, уткнувшись носом в плечо Тамары Кудряшовой, пытался сдержать — то ли рыдания, то ли крик... Ах, Леша, хрупкое сердце... Перед финалом у В.В. совершенно кончились всякие силы: он не мог выдавить из себя: «Начинаем, начинаем...» — голос срывался на хриплый шепот, не мог сдвинуть ладони для хлопка... А еще финал впереди и нужно вырваться — именно сейчас, иначе конец. Далее — замедленная съемка, где поистине «мгновения спрессованы в года, мгновения спрессованы в столетия»
[6]. Зажигается рампа. Начинается спектакль. В тени у стены стоят два человека — В.В. и Китаев. Леши, который обычно одевал мэтра на спектакль, вообще нет поблизости. Их двое — несгибаемая, прямая, как балка, фигура Геликона и совершенно бессильно висящий на нем В.В. Но «расписан распорядок действий...» В.В. нужно выходить на сцену, остаться один на один с этой невыносимой болью и выдержать — не выдержать — одному. А руки Китаева — нашего Геликоши, как любовно прозвали его фанаты — судорожно сжаты на груди В.В. и не разжимаются. Господи, ведь он совсем еще мальчишка! Что с ним: шок, столбняк, или просто взяв себе, вместе с прикосновением, глоток его боли, отчаяния, его нежелания умирать, почувствовав ритм ударов его сердца и неровного дыхания, — ну, просто невозможно отпустить его, под этот равнодушно-беспощадный свет, одного — совершенно беспомощного и измученного, — а ты уже ничем не сможешь помочь... Господи, только не это! Мольер!.. мэтр!.. Виктор Васильевич! Остановитесь!
Страницы из фотоальбома Н.С.
Фото Л.Орловой.
|
В несколько рывков В.В. разжимает, вернее, раздирает его руки. Прости... Это судьба... Он остается один — резко согнувшаяся, как от непомерной тяжести, светлая фигурка у черной стены. Таким же резким движением его отбрасывает к стене. Запрокинув голову, он крестится и отталкивается от последней опоры — вперед! Оцепенев от ужаса, мы смотрели на это неровное падающее движение, на перемещение В.В. по сцене — спектакль резко отличался от всего, виденного в этой сцене ранее. Теперь можно понять, почему — из-за рваного ритма движений В.В. Такое впечатление, что он ходил по остриям ножа. Перерыва в спектакле я не помню, помню молящегося у выхода на сцену Лешу — беззвучно, одним движением губ: «Господи, пронеси! Господи, пощади его несчастную головушку!»
Итак, последний выход Мольера. Сил нет, В.В. передвигается по сцене с явным усилием. Но, видимо, за те несколько секунд, когда Геликон загораживал его от боли, ему каким-то чудом удалось немного отдохнуть и собраться. Странное впечатление — не помню прожекторов, ни первого ряда, ни у стенки. И фотографии не говорят ничего определенного — на одной из них жуткая гримаса непереносимой боли, на другой — спокойное лицо, все понимающие глаза... Но я помню бесконечный проход от первого ряда прожекторов по диагонали к стене. Напряжение максимальное, внутри что-то переворачивается от ужаса — господи, а если не выдержит?!! В.В. медленным, гибким, плавным движением отходил назад. Раньше это было сделано по обычной юго-западной «кадровой», если так можно выразиться, манере: два кадра, выхваченные из темноты — у переднего края сцены, и в конце. Расстояние между кадрами В.В. преодолевал в несколько прыжков. Словом, я не помню этого прохода. Не помню этого света, очень ярко освещающего его поднятое вверх лицо, так, что на нем видно малейшее изменение выражения — и блестящая на щеке дорожка от слезы. Удивительно ровным, рассчитанным усилием он отодвигал себя от чего-то страшного, — и живого одновременно. Почему именно живого? — Выражение лица. Двойное. Широко открытые глаза напряженно смотрят в одну точку (в районе нулевки), в ту же бездну, и в них только глубокое отчаяние, самая последняя его ступень, когда становится все равно — глаза, измерившие до конца всю глубину адской муки — и принявшие, как неизбежность... Ну, а слезы — просто от боли, режущей, нарастающей — ведь он все же живой человек, да еще с очень тоненькой кожей, несмотря на нечеловеческую мудрость и глубину своего понимания. И губы — на которых гримаса боли сверхъестественным усилием воли перерастает в усмешку — надменную усмешку торжества и вызова. Так можно себя вести, только смотря в лицо своего врага. А впрочем... Ну, мало ли что можно увидеть его глазами. Мы, сидя в зале, как и все зрители, чувствовали вместе с леденящим ужасом еще и нарастающую тревогу... Он дошел невероятным усилием до стены, тщательно экономя силы, стараясь не делать лишних движений. По-видимому, это ему удалось — голос у него был сильный и ясный, когда он отчаянным, последним рывком бросился вперед и упал с размаху на доски сцены. Полное оцепенение. Я не слышу ни одного звука, и почти ничего не вижу — только пятно света, выхватывающее неподвижную фигурку Мольера. И бледного, как полотно его рубахи, Китаева, бросившегося через всю сцену к В.В. и совершенно позабывшего про спектакль. Он наклонился над В.В. и невольно встряхнул его за плечо — словно прочитал мои мысли. Убедился, что он дышит — и на этом спектакль для него кончился. Резкий спад напряжения совершенно лишил его сил. Для меня он тоже на этом закончился — но, как сквозь туман, я помню «вынос тела» и потом — растерянного и подавленного Волкова, который непроизвольным движением расстегивал пуговицы на своем камзоле (их, кажется, было бесконечное количество), а потом начал его разрывать... Дошло... А ты, оказывается, можешь быть человеком... Ну, не мучайся, ведь все уже позади... Ч-черт, как хочется его погладить... Только не сорвись — и тут Волков прервал мои умиленные размышления, произнеся последние две фразы обычным завывающим голосом. Видимо, отошел от первого испуга...
Поклон — надо аплодировать, а руки не поднимаются. А если он не выйдет? Да нет же, нет! И он, разумеется, вышел — протянув руку Боче и явно еще не видя зала. И, в то же время, явно в сознании — не витая в седьмом ряду. С такой неохотой он никогда раньше не выходил на сцену — опять туда же, в лапы этой боли, в этот ужас, из которого выбрался с таким трудом... Ну отпустите меня, я не могу, скорее отсюда. В зал он старался не смотреть...
Второй поклон. В.В. с изумлением оглядывает зал, одновременно принимая цветы... Зал выглядит, как поле брани после побоища. В.В., естественно, сразу же забывает о себе и устремляется в бой.
Третий поклон. В.В. выходит на сцену один. Обычно в этот момент ему очень неловко, он стоит совершенно потерянный, с резиновой гримасой на лице, означающей только одно: «Ой... А можно я уйду...» И затравленно озирается в проход: «Ну, где вы там?!» Но в тот день... В.В. шел вперед спокойно и уверенно, с осознанием собственной победы, огромного торжества — расправив плечи, подняв голову, сияя, как бы светясь изнутри от своей улыбки — распахнутый настежь, неся свою радость и успокоение людям, которые страдали и мучались вместе с ним — ну, если не вместе с ним, то за него... Невозможно было поверить, что этот человек только что загибался на глазах у зала от боли и отчаяния, от безысходности, невозможности даже крикнуть... Перед залом стоял рыцарь без страха и упрека — самый сильный, самый красивый и совершенно непобедимый. И это его чувство мгновенно передалось придавленному виденным ужасом залу — зал взорвался аплодисментами, разве что не бросившись ему на шею... В.В. смахнул с щеки слезу — на него обрушился, по-видимому, такой поток любви и радости разом — и сделал шаг назад, к своим. В то время, как на него налетали барышни с букетами, он тихо «ощупывал» зал специфическим, гладящим взглядом-прикосновением — реанимируя тех, кто совсем дошел, и поглядывая издали на подходящих к нему людей. Ольга Ф. сидела, уронив голову на руки, мы с С.Н., не желая нарваться на Витину помощь и вспомнив поговорку «Фанаты в транс не впадают», уже пришли в себя. Отлегло от сердца — жив. Но, по-видимому, обвести В.В. вокруг пальца было не так-то просто. В этот момент к нему подошла Люда (из Ярославля) с розами — он наклонился к ней с трогательно-серьезным лицом, с каким, наверное, девятиклассник впервые объясняется в любви, и сообщил: «Не волнуйтесь, я еще жив»... Вид у Люды, конечно, был придавленный, но хоронить-то она его явно не собиралась! Ведь после спектакля она откровенно летала! После этого В.В. откинул голову с очень светлой улыбкой и перевел глаза в зал. Т.к. мы с С.Н. сидели как раз на уровне его взгляда, то эта улыбка, гладящая и пушистая, досталась нам. И пришлось проглотить — тогда уже было не до размышлений о моральных принципах... Видимо, поэтому мы добрались довольно-таки живыми и бодрыми до дома. Кое-как заснули, встали утром и часов до 13 чувствовали себя разбитыми, но, в принципе — вполне, вполне, вполне... Потом начался страшный отходняк — мешанина из боли, паники, отчаяния. Резкая боль отшвыривала меня от людей, я находилась как бы за стеной, эта мутная завеса окружала меня, словно пелена, загораживая весь мир. А перед глазами словно в кинотеатре непрерывных программ кружилась та же лента — разговор с д'Орсиньи, кресло, финал... Я почти не спала всю ночь, на следующий день меня охватило полное безразличие. Мы с С.Н. снова были в театре и спрашивали всех свидетелей «Мольера» об их ощущениях. Ощущение одно — прекрасный спектакль, прекрасная игра В.В. — но какой-то странный... Моментов, которые вызвали у нас такой ужас, не заметил никто, т.е. все заметили, что раньше этого не было... И только Ирина, которая стояла против В.В. во время разговора с д'Орсиньи, что-то поняла. — «Доигрался...» Следующей ночью голова работала как никогда ясно. И вот к каким выводам мы пришли. С.Н. сразу осознала, что такую клиническую картину она видела только раз в жизни — 16.03.88. Но об этом дне все, кто был его свидетелем, вспоминают с содроганием. А вот «Мольер» — промелькнул мгновенно, как забавный казус. Вся разница в том, что присутствие в зале 11.10. не было сопереживанием. Его словно отрезало ото всех. И мы наблюдали дальнейшее со стороны, давясь собственным ужасом. Еще через день мы смогли увидеть фотографии спектакля, сделанные Ларисой — и в них косвенное подтверждение наших выводов, хотя ни одна не отобразила «пиковых» моментов 2 действия, кроме фотографии, приведенной здесь после срыва в сцене измены. В.В. сам, по-видимому, решил, что спектаклю не хватает трагизма и напряжения — к тому же ему очень мешал голос, безнадежно сорванный на «Калигуле», и прибавил «жару». Неужели он не знал, что сил у него на донышке? И срыв — резкий и безжалостный. По обычной схеме сентября — когда все силы сгорают и выплескиваются в один момент, а потом медленное умирание. Пусть обычно — да, даже так. Только рановато. Две фотографии В.В. на фразе «публичная женщина» — на одной из них величественно-скорбный король Лир (по определению О.К.). На другой — не король и не Мольер — В.В., который, сохраняя спокойное выражение на лице, смотрит вперед тревожно-удивленными, почти испуганными глазами — а кажется, что он смотрит вглубь себя... Совершенно ясно, что что-то он почувствовал — но этого не предвидел никто, даже он. Последний остаток сил он, по-видимому, вложил в диалог с королем — ну как же пропустить сцену, которая получилась столь великолепно! Я не знаю, понял ли он, почему его так скрутило от боли, что он с огромным трудом выпаливал свои реплики. Но, разговаривая с д'Орсиньи, он явно заговаривал не его — он отходил назад (движение совершенно нелогичное для героического Мольера, который не сдается), потому что этого от него требовали. Он отходил от боли, — чтобы можно было спокойно произнести реплику, — и отходил от людей. Почему он пошел на это… Ради спектакля… И еще верил, что сможет прорваться обратно. И напоролся на этот ужас — резкую боль, подобную уколу в грудь. С этой минуты его загородило от зала и от партнеров — завеса, подобная полусфере, куполу: подойти к краю сферы невозможно — невыносимая боль, а подчиниться силе, тянущей его к центру, нельзя — там Смерть. Этот купол я увидела почти зримо — в первые минуты, пока он сидел в кресле, и между нами не было стены. Когда включился свет, — это единственный момент во всем спектакле, когда он не сопротивлялся давившей на него силе, — но он тогда вообще не был похож на себя, такое впечатление, что сознание полностью отключилось – возможно, от нечеловеческой боли, ведь у него чувствительность человека без кожи. Сознание к нему вернулось через несколько секунд — от прикосновения этой силы, — и первым же живым чувством, порывом, инстинктом была мысль о сопротивлении этой дряни. Такое впечатление, что в глубине его души просто вытравлена, закодирована давно решенная убежденность в том, что сдаваться этой дряни нельзя — хотя это бесполезно, мучительно, страшно и совсем-совсем уже нет сил — нужно драться до конца. В этот момент я вылетела из-под купола и оказалась перед мутным стеклом, а точнее, перед прозрачной и толстой стеной. И тут эта дрянь, все сильнее сжимавшая ему горло, отпустила. Невероятным усилием воли, бросив все понимающий взгляд вверх, он заставил себя загородиться от собственного страха, от мысли о том, что она снова вернется. И начал играть — здорово играть. Потом кресло, с которого он пытался себя столкнуть — и не мог. Опять мутное стекло. Стекло? Но Китаев-то напоролся на стенку!!! Впрочем, данная ситуация имела одну выгоду — он кончился бы один, зал за плотной завесой ничего бы не почувствовал, кроме тех, кто кончился бы от собственных ощущений, как мы с С.Н. Единственное, что ему удалось передать — это ритм, все более замедляющийся ритм — видимо, время для него постепенно останавливалось по мере приближения к центру купола, а мутная завеса не могла сделать его еще и невидимым для зрителей. Он сам к созданию этой завесы не причастен — он слишком явно умолял о помощи... И вообще, вряд ли живому человеку, даже нескольким мощным экстрасенсам это под силу — удержать, отбросить человека, как от стены, и загородить зал в 120 человек и стоящих рядом партнеров от его отчаянного крика...
Он не выбрался из купола до самого конца, но ребята, которые его подхватили и взяли часть его боли и ужаса себе — судя по лицам на фотографии — продвинули его к краю. Но вместе с этим движением вернулась и боль. И все же он вырвался — последним отчаянным усилием. Сам. Один. Откуда у него взялись силы? Наверное, очень хотелось выбраться, хотелось жить... Край был настолько близко, что он поделился своей радостью с фанатами совершенно открыто — отбросив гордость и «героический» облик.
Н-да, все это прекрасно, но только из этого следует два вывода.
Во-первых, мы не знаем, что ему угрожает, но он воспринимает это не как болезнь. Почему-то возникает ощущение, что это что-то живое, с вполне понятным характером — и настолько ужасное, что принять это совершенно невозможно, даже когда нет никакого иного выхода... У нас поехала крыша? А у него. Редко я встречала человека с такой ясной головой...
Во-вторых, если этот купол непробиваем, то сцена превратится для него в эшафот. Я вспоминаю первый выход на поклон... Н-да. Ведь он послушно отошел в круг для того, чтобы продолжать спектакль. И столкнул себя с кресла — по той же причине... И при этом — без надежды на помощь зала, на то, что удастся поделиться своей болью... Уговорить себя умереть, шагнуть в ад — чтобы продолжался спектакль... А мы останемся безучастными свидетелями — страшнее кары придумать невозможно.
Кстати, в новом свете «Калигула» 9.10. воспринимается сплошным «предчувствием «Мольера», если так можно выразиться. «Воспоминание о будущем», если ощущения В.В. действительно напомнили ему март 1988 г. Весь спектакль он пронзительно, отчаянно умолял о сострадании — а партнеры от него отшатывались. И уже перед финалом, точнее, перед самым концом, когда В.В. красиво себя уговорил принять неизбежную кару: «Ну, я же сам этого хотел — и теперь не я делаю свой выбор...» — конец монолога — твердым, уверенным голосом. В первый раз не комкая из страха не уложиться в фонограмму. «В историю, Калигула, в историю», — почти торжествующий, взлетающий вверх голос — без тени страха, и потом резкий рывок к людям, в первый ряд — в безысходном, немом крике: — Нет! Все равно — нет!!! Но беспощадная, тупая сила отбросила его обратно... В этих нескольких мгновениях — весь «Мольер»... Н-да... По этому поводу можно сказать только одно — «вечный покой сердце вряд ли обрадует»
[7], — это относится и к нам и к нему одновременно...
9.10 я смотрела «Калигулу» и потом чуть не кончилась, так мне было после этого худо. Но даже и этот спектакль я не могу вспомнить, потому что 11.10 был «Мольер», проклятый «Мольер», мой юбилейный, 10-й спектакль. Вот он-то и отрезал меня окончательно. Это было «бесплатное приложение» и завершение сентября. В течение месяца я несколько раз (на «Калигуле», на том же «Мольере») испытывала ощущение края, рубежа, на который взлетал Витя. По эту сторону была жизнь, так сказать, норма, а по ту... Я не знала, что, хотя чувствовала, что это «прогулка над бездной». Теперь я знаю. Там, по ту сторону рубежа, был «Эскориал»
[8] (в широком смысле). Считаю, что у меня достаточно большой опыт «общения» с Витей, но никогда не думала, что это может оказаться так близко, просто рукой подать. Достаточно сильно вымотаться и чуть-чуть не рассчитать энергию — и тогда, с размаху перескочив границу, окажешься
там.
[Или просто «пробил срок». Судя по «Калигуле» 9.10.89 (21:00), Витя чувствовал приближение этого. Наш великий экстрасенс всегда все знает заранее, даже пытается предупредить, но оно в конце концов всегда приходит неожиданно. (Здесь и далее примечания автора от 24.11.89. — Прим. ред.)] Еще я всегда думала, что можно быть либо по ту, либо по эту сторону границы, что пересечь ее можно только окончательно. Оказалось, что бывают спектакли под кодовым названием «На полпути к «Эскориалу». При этом можно сохранить сознание, которое только одно и спасает жизнь.
[Он остался жить, потому что так было нужно. Не ему, а… Наверно, этой дряни нужно что-то большее, чем его жизнь. Душа? Об этом дальше.]
Страницы фотоальбома Н.С.
Фото Л.Орловой.
|
Вот такое предисловие. Итак, «Мольер», 11.10.89. 19.00. Октябрь, дождь, сырость, вечер, толпа народу, Гриня-администратор, шансов — никаких. И вдруг мы с Л.А. покупаем 2 билета в середину 4 ряда. Счастливые, как мы с О.К. перед «Эскориалом», бежим к театру, на дверях Анюта Рындина: «На «Мольера», да с билетами, да в 4 ряд...» Перед этим Люда (Ярославль) рассказывала, как часа в 3 дня беседовала с Витей, в этот момент мэтр собственной персоной проследовал мимо, поздоровался, а Стася вслед ему спрашивает: «Кто это?» В результате вместо ответа Витя получил взрыв хохота в спину. Итак, всех пускают, начинается спектакль, все весело, легко, никаких признаков кошмара. У Иванова заплетается язык, Витя бросает ему: «Текст учить надо»; Леша откровенно летает. Подходит к концу 1 действие. Сцена «выгоняния» Муаррона. Тот обещает пойти к королю и к архиепископу. Витя отвечает: «Спасибо...» — и тут голос пресекается, как всегда, когда он дает слишком большую дозу и не хватает сил. И дальше: «Бес... бесчестный бродяга». На глазах у него выступили слезы, ресницы часто-часто захлопали, а рука, на которую он опирался, задрожала. Я подумала только одно: «Идиот, это же не конец спектакля, совершенно не нужно так выкладываться». Видимо, Витя решил добавить трагизма и не рассчитал. Но на первый взгляд это производило впечатление обычного срыва по
эту сторону (за сентябрь я уже привыкла к таким вещам, хотя смотреть все равно очень тяжело). Мы не поняли, что он пролетел границу, и я не знаю, заметил ли он сам в этот момент.
[Или это был просто повод, прелюдия к дальнейшему? Все же странно – срыв в середине спектакля.] Вышла на сцену Галка и завыла жутко фальшивым голосом: «Такой великий драматург, а дома!..» Получился у нее русский народный плач: «Такой великий актер, и такой дурак!..» Витя сразу пришел в норму, так что первое действие кончилось довольно спокойно. Из всех сцен 2 действия без Мольера помню только разговор Муаррона с королем: Китаев подсознательно скопировал поведение Вити в аналогичной сцене, так что я долго хлопала глазами, недоумевая, кто же передо мной. Появился Витя. Разговор с королем действительно приобрел форму шедевра и к тому же еще имел отношение к «драматическому искусству». Но вот появился д'Орсиньи, оттолкнул Витю к окну, и я с удивлением заметила, что никогда раньше не видела, чтобы тот изображал такую физическую боль. Наконец, сцена «уговаривания» д'Орсиньи. «Не оскорбляйте и не бейте меня...» — говорит Витя, а сам медленно отходит назад. Дальнейшее описываю со слов Ирины, которая стояла в левом проходе: «Кроме Писаревского, нас там было четверо. Витин взгляд упирался прямо в нас, но ручаюсь, что он не только нас не видел, но и его тоже, просто чувствовал наличие чего-то материального». Наконец, текст кончился, и Витя сделал шаг вперед, словно хотел прорваться к человеку. Обычно в этот момент шпага д'Орсиньи оказывается у горла, и Витя останавливается. Но на этот раз клинок был на уровне сердца и на расстоянии см. 20 от Вити, а ощущение такое, как будто лезвие вошло ему в сердце, такое у него было выражение. Наверно, в этом случае человек испытывает боль такой силы. На его лице в несколько секунд меняется с десяток выражений, и Витя отползает от Писаревского совершенно без сил. В этот момент я еще ничего не понимала, поэтому оцениваю ситуацию задним числом. То чувство боли, которое по всем законам театра и энергетики должно было передаться от Вити залу, охватывает меня сейчас, а тогда было только непонимание. Загадочное «оно», ад, нечистая сила крепко схватило Витю, при этом изобретя новый вид пытки — надежно загородило его от зала так, чтобы он не смог отдать свою боль. Витю закрыл купол огромной мощности, к нам он был повернут зеркальной стороной, мы в большинстве случаев не могли к нему пробиться, а к Вите — если можно так выразиться, слоем боли. Всякая попытка вырваться, хотя бы сделать какое-либо движение, причиняла ему невыносимую физическую боль. Он попытался прорваться к Писаревскому, но понял, что играть в таком состоянии не сможет, и перестал «брыкаться». («Хорошо, я буду смотреть, только, пожалуйста, не мучай меня, а то я не смогу играть.») Следующий момент: кресло (ох, и любит же эта дрянь мягкую мебель!). Купол в этот момент действовал избирательно, видимо, для полной блокады нужна очень большая мощность. Подчеркну: я ничего не чувствовала с самого начала. Л.А. в описываемый момент ощущала то же самое, что и я 16.03.88 — невыносимое напряжение, боль и ужас («еще секунда, и меня разорвет») — вплоть до момента, о котором я скажу. Мои чувства: абсолютно ясная голова и полный контроль сознания. Взгляд на Витю: 1) так, что-то здесь не то; 2) где-то я уже видела это лицо, позу и взгляд. Главное — взгляд. Страшно знакомый. Ах, да. Ну, конечно. 16.03.88. Кресло. Остановившиеся странно-сосредоточенные глаза. Смотрит в одну точку. И по мере осознания происходящего во мне поднимается леденящий ужас.
[В этот момент я попыталась «докричаться» до него – повернулась и раскрыла руки. Я почувствовала себя маленькой-маленькой, а то, что наваливается на него – огромное, и мне не докричаться, та тоненькая струйка, которая идет от меня, глохнет по дороге, исчезает в чем-то вязком. Он отрезан.] Такое ощущение, что у меня в сердце открыли морозилку. Но это — только мои ощущения. Его я совершенно не чувствую. Понимаю только, что паузу нужно немедленно прервать и анализирую: Китаев — за дверью. Мамонтов — сидит спиной и не видит. Волков... Волков все видит и совершенно ничего не понимает. Держит паузу и потом делает положенные 3 прохода. Во мне поднимается дикое желание материться, и я ору (как выяснилось, довольно громко): «Скорее! Скорее! Да прерви же паузу, идиот!» По мере этого я очень ясно чувствую, как двоится время — по нормальному общему счету все это заняло минуту-1,5, не больше, по Витиному — годы; каждая следующая его секунда была медленнее предыдущей (ср. М.Чехов: «Смерть — замедление и исчезновение чувства времени»
[9]). Этот мой крик и вернул Л.А. на землю, заставив ее понять, что происходит, а заодно и вырвал из-под Витиного влияния. Потом я тщетно пыталась придумать, чем мы могли бы ему помочь, и поняла, что ничем. Лариса в этот момент вовсю щелкала своим «зенитом», и Витя не реагировал. Наконец, Волков подал реплику, Витя повернулся к нему, чтобы ответить, с характерной «оформителевской» улыбкой, которая означает всезнание и появляется только на краю. Реплика, поворот обратно и — взгляд в ту же точку. В этот момент Леша пересекает линию его взгляда, говорит свою фразу и берет его за руку. Вот тут — чудеса, да и только! — эта дрянь как будто проваливается сквозь землю. В зале уже ничего нет.
[Эта «дрянь…» исчезла, конечно же, не потому, что испугалась Леши. Все рассчитано – «я ухожу, но я вернусь». На фотографиях ясно виден переход от несколько истерического смеха – господи, неужели кончилось?! – до осознания: сейчас оно вернется. Это было целенаправленное воздействие. Цель – сломать сопротивление.] Спектакль начинает походить на художественное произведение, но мне все равно страшно, я чувствую, что на этом дело не кончится. Появляется Китаев, наконец, усаживается возле колонны и начинает говорить, что он — «человек с пятном». В этот момент сидящий в кресле Витя закрывается халатом и отворачивается к колонне. Плечи его вздрагивают, он не то плачет, не то истерически смеется — видимо, что-то вроде выхода напряжения. Кстати, замечено — когда его поведение на сцене уже не имеет отношения к искусству, он пытается закрыться, спрятать лицо. Для зрителей это даже хорошо — настоящая боль всегда отпугивает. Однако дальше. Монолог о короле, столь любимый Витей, прошел нормально. Может, как раз поэтому и удался.
[Выглядит вся картина как три круга. Круг первый: от сцены с д'Орсиньи до кресла – закончившийся победой Вити (на первый взгляд) – яростное сражение за жизнь. Круг второй начался » с конца монолога о короле, с момента, когда он отходит к креслу. Леша оставил его, если так можно выразиться, уже «не в себе» (это все по фотографиям).] Но потом... Леша усадил его в это чертово кресло, а сам пошел орать на середину. Примерно в середине этой сцены я перевела глаза направо, в темноту. Там ничего не было видно, и вдруг я заметила белую фигуру Китаева, метнувшуюся к креслу. Он не успел сделать последний шаг, когда зажегся свет. И тут мы увидели... Черт, не могу, сейчас, в 5.40 утра 4 дня спустя, меня душат рыдания. Сейчас, а не тогда, черт возьми! Зачем это мне теперь? Я устала, я почти не сплю и вообще... Э, да что там! Однако, соберемся с силами... Витя по-прежнему сидел в кресле! Но
как сидел! Зажегшийся прожектор остановил нагнувшегося над Витей Геликона, и он отпрянул назад на 2 шага с выражением животного ужаса на лице. Остальные подбежали тоже и образовали свой обычный полукруг. Лица их в этот момент ничего не выражали, казалось, что они вообще не видят происходящего. Для них блокада оказалась полной, только Китаев оказался в положении зрителей: все видит, все понимает и не может двинуться. Мы по-прежнему чувствовали только ужас.
[Стенку физически почувствовала сидевшая на 1 ряду О.Федорова. В момент падения она инстинктивно бросилась вперед, чтобы подхватить Витю, и напоролась на что-то твердое. Она сидела на 5 месте, все, кто был правее ее, вообще не шелохнулись, наверно, просто ничего не сообразили, как и партнеры.] Но Витя... Он сидел на краешке кресла, опустив голову так, что лица его мы не видели. Руки намертво вцепились в подлокотники, так что даже костяшки пальцев побелели. И раскачивается. Вперед — назад, все с большей и большей амплитудой. Моя первая мысль: «Накладка». И потом — да нет, какая накладка. Он просто не может упасть, как не может человек, находясь в здравом рассудке, столкнуть себя с 10 этажа. Опять замедляется время, а, кажется, партнеры не чувствуют даже этого. А Витя заходится в немом крике: «Я не могу, вы же видите — я не могу!!! Помогите мне, избавьте меня от этого!» Но — телевизор с выключенным звуком. Его не услышали, и тогда он все же столкнул себя вниз, в бездну, куда и тащила его эта дрянь, не знаю, ради чего, ради спектакля, что ли? Он страшно, плашмя, упал на бетонный пол и отскочил от него, как от батута, скорчившись от страшной боли. Видимо, уже в падении он начал «выдираться». Смерть, подошедшая как никогда близко, опять осталась ни с чем, хотя я смело могу сказать — ничего страшнее я на Ю.З. не видела.
[Вот это и есть самое интересное. Я смутно подозреваю, что это было » так же, как в финале «Эскориала». Т.е., судя по реакции после этого – возвращение с того света. Наверно, Витиной заслуги в том, что он выжил, нет, хотя он сопротивлялся до последнего. Просто его отпустили. «И помни обо мне.»] Первым пришел в себя Китаев, который бросился в эту толпу. Тут все очнулись, подняли Витю, который еще некоторое время тряс головой, не поднимая глаз на зрителей, пытаясь вернуться к реальности. Вернуться по-настоящему так и не удалось. Все следующие свои реплики, кроме первой, не предусмотренной Булгаковым: «А, Муаррон...» (В.В. хотел сказать: «А, Игорек... Спасибо»), — он произнес как в бреду, словно не осознавая, что именно он говорит. Все, кроме одной, насчет «я скоро кончусь», — с тем же самым взглядом. Видимо, оно только чуть-чуть ослабило натиск. Витя обошел вокруг компании, прислонился к колонне, запрокинул голову, уставился в одну точку и заговорил. Кажется, что он сам был уверен в эту минуту, что теперь-то ему не выбраться. Но, наверно, и актеры, и фанаты, и зрители (которые не первый раз) с таким ужасом ждали этой фразы, что...
[Пик 2 круга. За те несколько минут, пока он приходил в себя, Витя осознал, что ничего не кончилось. Сейчас, на этой жуткой фразе его опять потащит туда. И вот человек, еще 10 мин. назад так яростно защищавший свою жизнь, решает, что ему лучше умереть, чем терпеть такое. «Вечный покой, конечно, вряд ли обрадует, но с меня хватит. Тебе нужна моя жизнь? Возьми ее.» Логика «Эскориала» – ну вот, мне, кажется, конец. Ну и слава богу, давно бы так. И точно так же, как 16.03.88, он остался жить. Это было самое большее, что мог предложить Витя, но не то. Наверно, требуется, чтобы он отказался от себя, признал себя побежденным, ну что-то в этом роде. Но перестать быть собой он не может, просто физически не может, как не может Беранже стать носорогом. Только предложить свою жизнь. Или – попросить о смерти как о спасении. Даже наложить на себя руки, видимо, не может – капитуляция. А ведь такой шаг был бы вполне логичен после этого октябрьско-ноябрьского ужаса.] В общем, Витя почувствовал. На последнем слове он вдруг улыбнулся все той же «оформителевской» улыбкой и направился к Китаеву уже нормально, то есть еще
там, но ближе к выходу. Муаррон подал свою реплику, повиснув на трубе, и явно проваливаясь не то в истерику, не то в отходняк. Витя подошел к нему, взял за плечи, встряхнул и сказал: «Ну разве можно!.. не играть последний спектакль!» Сказалась Витина привычка: сам умирай, а другого реанимируй. Да, еще (вот диво — я не помню порядка сцен) — кажется, до этого, в момент «Вы все меня травите, вы все враги мне!» Леша Мамонтов закатил истерику (тихую), спрятался за Тамару и рыдал у нее на плече. Да, так вот. В реанимацию Китаева, видимо, ушли последние силы. Диалог с Риваль и «Начинаем, начинаем!» — сплошной хрип, смех сквозь слезы (в буквальном смысле слова) — словом, опять точно в бреду. Он попытался хлопнуть в ладоши, но не смог даже сдвинуть руки, а впереди был еще финал. Наверно, его снова повело (впрочем, здраво рассуждая, его и не отпускало) — а нужно было играть, двигаться, наконец, выдираться: ведь если в этой ситуации не вырваться — конец.
[Ему (и нам) тогда именно так и казалось.] И тут к Вите вернулась боль, причем какая! Когда Китаев с Лешей одевали его на спектакль, он уже еле держался на ногах, а потом буквально повис на Геликоше, положив ему голову на грудь. Китаев удерживал его, сцепив руки. Наконец, Вите пора идти, а Муаррон рук не разжимает, такое ощущение, что их свела судорога — может, от болевого шока? Ведь при соприкосновении, наверно, можно отдать часть боли. С большим трудом Витя вырвался, но тут его буквально пополам согнула страшная боль, а потом словно от удара в лицо он откинулся на стену. Несколько секунд постоял, преодолевая боль и собираясь с силами, перекрестился (!) (жаль, я не заметила, православным или католическим крестом!) и отодрался от стены.
[Эта мизансцена с тех пор осталась в спектакле. Как и прочие Витины «гениальные театральные находки» – она пришла из практики, только без нескольких самых резких, «натуральных» штрихов.] Видимо, это далось нелегко, потому что первый шаг был сделан как бы в падении вперед. Никогда я не видела такого падающего (если можно так выразиться) прохода перед сценой и такого спектакля. Обычно это весьма героическое зрелище. Никак нельзя подумать, что человек на сцене умирает от сердечной боли. Но здесь... Казалось, что Витя идет по ножам, по раскаленной сковородке — видимо, такую боль причиняло ему каждое движение. Такое ощущение возникало из-за неровной линии шагов и рваного ритма — то быстрее, то медленнее. Актеры, видимо, тоже это понимали, потому что Борисов не стал дожидаться, пока Витя его несколько раз поднимет, и подпрыгнул сам.
[Эта сцена теперь так и осталась такой.] Но начала заедать фонограмма, и вся компания стала исчезать со сцены. Помню, что в тот момент я подумала, что со смертью человек все равно остается наедине, и никто не может помочь. Так уж устроен наш мир. Он упал первый раз почти как обычно, только прожектора сбил не руками, а всем корпусом — его мотнуло сначала в одну, потом в другую сторону. Поднялся... и тут опять началось. Он начал отходить назад, к стене, но не в несколько прыжков, как обычно, а медленно, плавно, так же, как он отодвигался от д'Орсиньи, так же, как он поднимается в финале «Калигулы», словно на него что-то надвигается. Хотя правильнее было бы здесь сказать, что наоборот, он продвигался к выходу, стараясь не делать резких движений, но вперед, к жизни. И лицо... Губы кривятся в усмешке из 1 дубля финала «Оформителя» — знак дерзкого вызова, презрения к этой дряни, только вот глаза... Тот же напряженный, сосредоточенный взгляд в одну точку, тот же ужас и слезы на глазах, совсем здесь неуместные, — наверно, просто от физической боли. Он дошел до стены и рванулся вперед, падая. И никто из присутствовавших не мог поручиться, куда это был прыжок — в жизнь или в смерть. Когда Китаев бросился к нему, он тряхнул его за плечо, проверяя: дышит? Потом был «вынос тела», во время которого я подумала: «А если его и на поклон так вынесут? Да нет, не может быть, что я несу?! Как это не может, когда именно может?..» Выходит вперед Волков, и я вдруг замечаю, что и до него все-таки дошло, хотя и до самого последнего. Он произносил реплики очень естественно, хотя и пытался подавить рыдания, а главное, что он застегивал пуговицы на камзоле, и руки у него при этом дрожали совсем не театрально. Последние 2 фразы, правда, были опять с жуткими завываниями. Да, еще: ярко помню молящегося Лешу Мамонтова перед Витиным последним выходом на сцену. Ну вот. Теперь поклон. Никогда раньше я так не трепетала в ожидании поклона. Вышел Витя с какой-то странной усмешкой на губах. Казалось, что ему смертельно не хочется сюда возвращаться, как будто эта дрянь его по-прежнему ждет. 2 поклон. Витя начинает оглядывать зал, и в его глазах вспыхивает изумление. 3 поклон. Витя вышел один как победитель. Он пришел реанимировать зал с полным сознанием того, что он сделал. В глазах его светилось торжество, а взгляд скользил от зрителя к зрителю, возвращая испугавшихся к жизни.
[Это было ослепительное торжество. Взгляд вслед этой дряни: «Катись, катись отсюда!» Из чего О.Федорова сделала вывод, что спасение человечества приносит глубокое удовлетворение. Она не заметила цены. Какая насмешка: позволить человеку вернуться с того света, чтобы он через несколько секунд понял, что это бесполезно. Отпустить его 11.10.89 и устроить этот страшный ноябрь, после которого только и остается, что попросить о смерти. Какой сюжет! Интересно, как будет выглядеть финал? Впрочем, этого, наверно, не знает никто, кроме драматурга и режиссера. Витя, мне кажется, тоже этого не знает.] И тут к нему подошла Люда с розами. Он взял у нее цветы, наклонился и очень серьезно сказал: «Не волнуйтесь, я еще жив». Когда Люда сообщила мне об этом, я сначала не поверила. Вот чего никогда не ждала, так это того, что Витя перейдет на открытый текст. Казалось, в этой фразе не хватает начала: «Передайте всем...» Как будто эти слова предназначались не Люде, которая и не собиралась его хоронить, а нам, которые поняли. Витя словно объяснил нам, что ясно осознает ситуацию, и в то же время попытался успокоить. В общем, мы друг друга поняли.
|
Страницы фотоальбома Н.С.
Фото Л.Орловой.
|
Итак.
Небольшое подведение итогов. Сегодня 1.11.89, и с «Мольером» надо, наконец, кончать, пока я жива, и больше ничего не наслоилось. 9.10.89 — «Калигула», после которого я сказала: «Еще один такой спектакль, и до ноября я не доживу». Жуткая, режущая боль, всю дорогу страшная Витина реакция на каждое слово о конце. Я, видимо, хорошо подключилась. Девчонки утверждают, что в таком состоянии после спектакля они меня никогда не видели — я просто отходила в мир иной — тихо, безболезненно, но с ясным сознанием, что «приехали», даже с предсмертными видениями. Анализируя того «Калигулу», мы пришли к выводу, что это было нечто вроде предчувствия «Мольера» (боль такой силы я испытывала только раз — в «Эскориале»). Мы, конечно, ничего не поняли (мы всегда понимаем его слишком поздно!), да и сам Витя, по-моему, не хотел этому верить. 10.10.89 — «Собаки» и запись интервью для «Добрый вечер, Москва!» — странного интервью: вздрагивающий голос, боль, прорывающаяся в, казалось бы, обычных фразах и — знаменитый остановившийся взгляд в паузе (которой не было) после рассказа о том, как он работает (я не видела, со слов О.К.). Приближается... 11.10.89. Сил, видимо, нет => срыв при первом же рывке (докатилась, считаю его срывы
обычным делом! Вот к чему приводит сентябрь). Что меня насторожило: не просто крайняя степень физической боли (мало ли, как можно изобразить!), а ее качество, что ли. Дело в том, что Витя «профессионально», со знанием дела изображает сердечную боль. 21.09.89 на «Мольере» у меня в такт с его дыханием исчезал на вдохе кислород из зала. А здесь... Резкая боль по всему телу — словно внутренняя поверхность купола из шипов, и при каждом движении он на них натыкается. Первый раз меня это поразило, когда Писаревский толкнул его. Витина рука заскользила по стене, он судорожно нашарил край окна, зацепился за него и повис. Мне показалось, что он упал бы, если бы не нашел опору. И потом этот отход от д'Орсиньи (чего никогда не было. Немыслимо — героический Мольер — и вдруг отступает!) — медленно, плавно-плавно и не выходя из столба света. Жуткая пауза после фразы «и уж, пожалуйста, не трогайте меня» и броска вперед. Взгляд на Писаревского — осмысленный, прощаясь — «Извините». Тот обалдело идет вслед за Витей. Фраза: «Хорошо. Хорошо. Но это все равно», — прозвучала совершенно жутко, из немыслимой дали. Неудивительно поэтому, что Писаревский походя размазал Трыкова — не до того ему было (бедолага Писаревский и Островский! Блаженной памяти 16.03.88 вернулось. Ох, должно быть, проклял себя Юрка
[10] за включенный свет — да сделать уже ничего нельзя). Кресло. От него осталось несколько фотографий, на первой из которых Витя немыслимо красивый, только на лице у него нет никакого выражения, просто посмертная маска, а глаза как зеркала — по-моему, он был просто без сознания.
[Это ошибка. Кадр, который я описываю, относится к «я скоро кончусь», только он передержан. Освещение, наклон головы очень меняют смысл. При нормальном освещении возникает то значение, которое я описывала в п. 9.] Л.А. говорит, что это мог быть болевой шок — после сцены с д'Орсиньи неудивительно. Но как только оно чуть приблизилось, Витя очнулся и поднял глаза (тоже есть фотография). Странное зрелище — суженные зрачки при медленно расширяющихся глазах, в которых начинает дрожать свет — напряжение растет. Реплика Волкова — он поворачивает голову, словно боясь оторвать взгляд. И последняя фотография этой серии — после того как «наваждение исчезло»
[11], в паузе перед приходом Муаррона. Живое лицо, губы чуть тронуты презрительной усмешкой («Я буду защищаться»
[12]), а взгляд словно вовнутрь себя — он знает, что оно сейчас вернется, и не защищается от этого знания.
[Это 2-й кадр серии «кресло». У него там (во всей серии, кстати) во взгляде ясно читается что-то вроде ненависти.] Такому Вите, как на этой фотографии, действительно хочется салютовать как воину. Лариса еще ухитрилась снять подъем Вити с пола (железная леди!). Я этот кадр видела лишь мельком и то чуть с лестницы не свалилась, так страшно. О.К. описала это так: «Вокруг живые люди, а в кресле — мертвец». Как будто его вытащили из состояния клинической смерти. Дальше... Дальше прибавить нечего. Кроме поклона, в котором возник новый вариант фразы. По последним ярославским сообщениям она прозвучала как: «Все нормально, я еще жив», — т.е. еще хлеще. Может, это ответ на дарение 9.10.89 цветов О.К. с молчаливым объяснением? После чего Витя украдкой смахнул «непрошеную слезу». А в общем... Я не ждала ничего подобного, хотя развитие событий неуклонно шло к этому. А я ведь чувствовала, что это может повториться. Но... «гром не грянет — мужик не перекрестится». Леша Мамонтов после 11.10 свалился с сердечным приступом. Китаев... Не знаю, но он, бедняга, по-моему, и так уже дошел, да и еще и тут оказался в положении фанатов (во всяком случае, он делал то, что и я бы сделала на его месте). Витя... Чувство юмора после этого у него надолго пропало, судя по «Женитьбе»
[13]. Мы... у меня был страшный 2-х недельный отходняк, какого никогда раньше не было. Вечером 11.10 в голове был сплошной мат и смутное недоумение: «Почему я так легко отделалась, чурбан я этакий?» Потом я стала спрашивать девчонок, и убедилась, что, кроме нас с Л.А., да еще Ирины, никто ничего не заметил. Все увидели спектакль без пауз, а мы — одни паузы (без спектакля). Ночью мне снился все тот же «Мольер», а наутро догнали те ощущения, которые должны были быть в зале. В голове прокручивался эпизод за эпизодом, хотелось то рыдать в голос, то кричать (я поймала себя на том, что, сидя в кафе, раздумываю, как будет воспринят окружающими мой крик. Меня вернул к действительности полный ужаса взгляд женщины, сидящей напротив меня за столиком). Так продолжалось до 13.10, пока я размышляла над проблемой, «почему меня не затронуло». 13.10 после «Женитьбы» нас осенило (купол etc.), и тут началось... Боль постепенно прошла, но осталась ненависть к себе и нараставшее отчаяние (нет ничего страшнее, чем собственная беспомощность). В голове постепенно всплывала фраза из «Калигулы»: «Но смотреть, как тает смысл нашей жизни, как мы теряем основание существовать, невыносимо. Нельзя жить, не имея на то оснований». Ох, поняла я Керею! Действительно, невыносимо, если теперь, когда оно будет возвращаться, Витя всегда будет оставаться один, и мы не сможем даже разделить, останемся просто свидетелями. А потом я подумала: «Вдруг это и есть наша плата за понимание — стена между нами?» Действительно, кару страшнее придумать трудно. И тогда я в ужасе закричала: «Нет! Не может быть, я не верю», — и поняла, что схожу с ума. Это было 20.10, и в течение 3-х дней я боролась с соблазном открыть окно и броситься вниз, потому терпеть это возможности не было. Удержала, естественно, мысль о Вите: «Я не имею права». Потом я смогла отодвинуть от себя этот бред. Но «Мольер» по-прежнему живет во мне, как неуходящая боль, и в ушах одни и те же слова: «Если это случится на моих глазах, я никогда себе не прощу...» Я довела себя угрызениями совести почти до безумия, до полной потери сил. Теперь немного восстановилась, но все равно чувствую себя стаканом, в котором воды от силы на 1/4. Впереди ноябрь. «Господи, благослови нас и себя, если можешь.» Нет, этого не случится, не может быть так скоро. Сентябрь: «Жизнь принадлежит к высокому жанру». Октябрь: «Вечный покой сердце вряд ли обрадует». Для меня (для нас? и для Вити?) все это объединяется названием одной рок-композиции «Вниз к луне».
Чем больше смотрю я на «веселые» спектакли Ю-З, тем больше убеждаюсь, что чувство юмора пропало не только у фанатов.
Сегодняшний спектакль замечателен сразу несколькими событиями.
Во-первых — администратором был Китаев, который как-то ухитрился, несмотря на юный возраст, справиться с толпой, осаждавшей двери театра, и пустить всех. Т.е. абсолютно. Ну и рассадить тоже всех — хороший все-таки парень!
Во-вторых, как нас предупредили при входе, Подколесина играл В.Р.
[15] (это было давно и неправда). Но на спектакле выяснилось, что он играл не Подколесина, а главного режиссера, ставящего спектакль на ходу, к тому же совершенно не помня текста и сочиняя его тоже на ходу. При этом вид у него был очень веселый, а манера игры очень напоминала Гриню в худшем варианте, чем совершенно сбивал роль Ларисе, которая была в ударе, но просто терялась — не зная, как ему подыграть...
Все остальные взирали на это совершенно безучастно. Спектакль героически вытянул Сережа, который нашел в себе силы увеселять публику, когда ему было, по-видимому, совсем невесело. Я ему подарила букет и получила в ответ сердечный и очень душевный поцелуй.
Что же касается В.В., то на него нельзя было смотреть без слез, т.к. временами он совершенно забывал, что он, в общем-то, Кочкарев, и выдавал фразы таким не-смешным тоном... Когда Кочкарев представляет Подколесина Агафье Тихоновне, длинная тирада кончается фразой про начальника департамента
[16]... В.В. так пригвоздил несчастного В.Р. этой фразой, что тот стоял совершенно растерянно, пока Кочкарев подходил к нему, потом попытался взять В.В. за локоть — успокаивающим, примиряющим движением, но тот раздраженно отбросил его руку. И еще одна фраза меня совершенно добила — «Ну вот — такой экспедиторчонок — и уже на тебя похож» — «Да, это смешно...» — в могиле я видала такой смех...
Короче, я еще раз убедилась, что лучший Подколесин на свете — это Леша Мамонтов, который сделал меня минувшей весной фанаткой...
Правда, В.В. пытался еще что-то в нас запихать, падая попеременно то на меня, то на мою соседку...
Свернув в проход, чтобы выйти из зала, я наткнулась на совершенно растерянного Лешу, стоявшего у вентиляционного отверстия, и Надю, в чем-то его убеждавшую, успокаивавшую. От зрителей их закрывала Галя Г.
Девятичасовой спектакль, по свидетельству О.К., был еще мрачнее.
У фанатов и актеров откровенный отходняк. 14.10. в 14 тоже играл В.Р. Говорят, «Женитьба» была удачная... Дай-то бог.
/.../ Приехали туда — билеты уже спрашивают, наши там, Наташка, Ира, Ладка. Лариса с Ленкой, Стася — все. Дверь открылась. Я рванула туда. Объяснила при входе, пропустили к адм. Китаев. Объяснила — выписал. Еще сказал, что повезло — В.Р.Б. играет сам. Я изобразила восторг, вышла и провела Желю. Купили программки, подождали, пока сядут. Настя меня загнала-таки на 7-й, но Желю я на 2-м устроила. Спектакль шел нормально. Я, как и Желя, люблю более серьезные вещи. А это — хохма типа «Уроков дочкам». Были и очаровательные куски — 1-е появление Кочкарева («Зачем ты меня женила»), подковырки («На тебя похожи», видимо, в отместку за седину на лысине), сцена с вызовом Подколесина (Витя хорошо отыграл, такой ужас в глазах — «Где ты был?»). А вообще В.А. там не играет, так, балуется. Я тревожилась за впечатление, которое все это произведет на Желю, но зря. Ей понравилось. Неожиданно, актеры прекрасные. Но больше всего она следила за Витей. /…/ «Ваш Витя», как она мне сказала. И, конечно, жалела, что не видела его в серьезных ролях…
/…/ «Калигула» 9-го, тот страх и жалость. Понимание правоты. Цветы на «Мольере» и его ласковый, добрый взгляд. Все те три дня сделали свое. Желины слова и то, что ей он стал близок, это последняя капля. Я вижу его теперь как человека, не бога. И как человека — люблю. Странно, но почему-то этому даже рада. Так долго стеречься и все-таки...
Посмотрела «Женитьбу» Гоголя. Еще один Витин спектакль. На сей раз я видела практически истоки театра. После «Мольера» такое трудно держит, но очень смешно. Насмеялась на три месяца вперед.
На спектакле был забавный эпизод: когда Подколесин и Кочкарев стали обсуждать проблему женитьбы, я щелкнула затвором фотоаппарата (сидела на 1 ряду) и обратила на себя внимание. Кочкарев-Авилов что-то говорит, глядя на меня в упор, и вдруг озорно подмигивает. Не знаю почему, но я в ответ подмигиваю Кочкареву (точней, перемигиваю обоими глазами) и вдобавок так влюбленно смотрю на артиста, что тот, оценив дерзость, повторяет в ответ мои «морг-морг» — я в ответ по-авиловски морщу нос. Все это разыгрывается в течение полминуты. Витя понял, что имеет дело с тяжелым случаем фанатства и переключился на мою соседку слева, сидевшую с постным лицом. Подсоединился Вал.Ром., и к концу они выжали из нее подобие улыбки.
Подколесин – В.Белякович,
Кочкарев – В.Авилов
Фото О.Ф.
|
После спектакля дарю Вите цветы на втором поклоне. Говорю традиционное: «Большое спасибо», протягиваю хризантемы, В.А. машинально забирает букет, машинально кивает, говорит: «Спасибо» и тут... повернув голову, он внезапно узнает меня. Лицо его мгновенно преображается. (Надо учитывать, что Витя еще не выскочил из образа.) Он снова морщит нос, глаза округляются и делаются нагло-оценивающими, и он громко произносит: «О-о-о!» Это «О» надо слышать. В нем и оценка моей реакции на ужимки Кочкарева, и фотоаппарат, и цветы, и словно произнес: «Где-то я вас видел? Так вот ты какая! Спасибо...» Всего не перечислишь. Ну, короче, «МЭТР В НАСТРОЕНИИ»...
После спектакля мы его еще два раза видели: сначала он выпустил из театра какую-то даму и состроил нам комичную гримасу, а потом он шел домой с дочкой, с удивлением на нас воззрился (а мы сидим на железяке и, стало быть, в десяти сантиметрах от В.А.) и спросил: «Вы что, решили остаться на «Сестер»?»
— Нет, — отвечаем. — Это мы просто так...
И тут Стася, сидевшая до этого молча, вдруг сорвалась с места.
«Подождите!»
Она протягивает ему листок бумаги.
Они стоят против солнца, и я вижу на просвет рисунок. Стася дарит «Змея-Витю». Он улыбнулся, сказал «спасибо», положил листок в карман и пошел. Он до спектакля с нами поздоровался... В общем, за два часа мы его видели четыре раза...
В этом спектакле Витя мощности не подключает, просто демонстрирует великолепную пластику и комедийные возможности.
От Вал.Рома была в восторге. Актер! Приятно посмотреть... В общем, повезло, второй раз вижу В.Р.Б. и второй раз начинаю выпадать в осадок от удовольствия (первый раз — «Гамлет»).
Сергей Белякович — Яичница. Такая порция юмора — только держись! Этакий шкаф в голубом сюртуке. Прелесть! В сравнении с Муромским такая забойная штучка, переплюнуть которую сможет разве что Брандахлыстова из «Трилогии».
Анучкина играл Трыков. В первую секунду я не узнала архиепископа Шаррона. Боже, думаю, и от него у меня лязгали зубы на «Мольере»! А здесь встать не могу со смеху. Этакий субтильный женишок на цыплячьих ножках, весь в зеленом, с немыслимой прической, с букетиком цветов и накрашенный, ой, мамочки! Губки бантиком, щечки нарумянены... Караул! Я думала, что сползу на пол от смеха, но нельзя... мимо поминутно стремительно носится Кочкарев-Авилов, еще, чего доброго, споткнется, костей не соберет.
Ну, а про Сваху-Бочу я вообще молчу! Все время вертелось в голове — Гришечкин своего Тарелкина с нее лепил, с этой изумительной свахи.
Жевакин — Колобов забавен.
Кстати, гениальные идеи носятся в воздухе: у беловцев
[17] в конце спектакля была драка — Кочкарева били — только держись, а у Беляковича женихи дерутся в середине спектакля — Кочкарев всех лупит. Витя такого уголовника пластически показал, что зал чуть со смеху не попадал...
Интересно, почему играл Вал.Ром.? Почему не Мамонтов? Говорят, «Скорая» приезжала, но потом Алексея видели на улице... Девочки уточнят.
Сплошной стон. Даже вспоминать об этом тяжело. На первый спектакль нас не пустили. Прождав три часа на ледяном ветру, мы попали на второй спектакль — в надежде отогреться — и замерзли окончательно. Вообще, ко всему этому подходит фраза Гельдероде «В театре холодно»
[19].
Администратором — очень душевным — был В.Борисов.
Общее впечатление от спектакля... Есть такой средневековый инструмент — рела или лира — грубый, напоминающий отдаленно скрипку, но больше чурбан — корпус, и мягкие клавиши. Ну так вот, спектакль напоминал звучание этого инструмента — нежный, низкий, мягкий, глубокий звук, ведущий мелодию — а вместо аккомпанемента повизгивающий, диссонансный вой.
В спектакле пропал ансамбль, он раскололся на две половины — Кавалер, вернее, А.С., с его печальной исповедью, и вся остальная развеселая компания во главе с Гриней, которая в начале противостоит ему, а в конце столь же радостно его добивает, загнав в угол и насладившись в полной мере его беспомощностью. Трактирщица — просто пешка в чужой игре — злая, расчетливая по-мелочному, красивая, но пустая кукла... Впрочем, она тоже шла у меня, как досадно гудящий фон...
Писать об этом очень больно и горько. Я помню свою первую «Трактирщицу»
[20], которую правильнее было бы отнести к жанру высокой трагедии, а не комедии, — но и она не была такой безнадежной, т.к. там хоть была надежда, что вот, выскажусь, открою душу — отдам свою боль — и будет легче.
Теперь — ну просто нет сил. Ну поймите же, нет сил изображать из себя несгибаемую колонну — ведь сердце разрывается от боли. Поймите и примите меня — таким, каков я есть. Но Гриня увидел в этом только возможность наконец-то свести счеты и с самого начала грубо и глупо стал издеваться. Причем на зал ему было наплевать — он даже не старался, как обычно, подольститься, подладиться — он просто получал наслаждение от своей безнаказанности.
А.С. попытался поставить его на место — сначала вспыхнув, но не так, как обычно, резко отбросив, а потом попросил по-человечески: «Слава, ну не надо...», а потом махнул рукой... Остальные решили в этом не участвовать и вести свою линию. Только Сережа страшно за него мучился.
А он... с середины спектакля он просто забыл про роль и стал самим собой. Смотреть на это было невыносимо — О.К. впервые заметила, какой он красивый — и несчастный, и усталый...
Тамара красиво его раздирала, любуясь собою и при этом не забывая совращать зал. На диалоге с Трактирщицей, когда кавалер остается один и, не замечая этого, рассказывает про токи, возникающие между двумя разными людьми... Он так распахнулся навстречу мелькнувшей на горизонте любви — даже в этой ситуации он не умолял, не просил жалости, он просто предлагал себя — осторожно, очень нежно — себя таким, какой он есть на самом деле... Я помню, как резко его отбросила Ольга А.
[21] на моей первой «Трактирщице», — а сегодня она посмотрела на него очень мягко, с пониманием: «Эх, кавалер, не бери в голову...» А он застыл на несколько мгновений и оглянулся совершенно растерянно — совсем мальчишка...
Из всей веселой компании очень ему сочувствовал Саша Задохин. Он так зарычал в финале на Тамару: «Кому бы вы хотели принадлежать?!»... К финалу посторонние звуки и лица для меня исчезли совершенно, меня целиком захватила мелодия — я ничего не успевала осознать, просто внутри меня кто-то непроизвольно нажимал на клавиши.
Ох, и грустная это была мелодия.
«Я нуждаюсь в сострадании, жалости, любви...» и жест взлетевшей руки — это уже крик — тихим, мягким голосом.
Финал... Он бросался то к одному, то к другому выходу, а они с хохотом отбрасывали его в центр. Когда последняя дверь перед ним захлопнулась, он резко обернулся в центре с видом затравленного, но очень сильного зверя и легко отлетел к правой колонне. Пока компания во главе с Гриней веселилась в центре, он стоял и смотрел куда-то вверх, подсознательно вздрагивая от их смеха, как от ожога — и медленно осознавая, что выхода нет... Нет? «Мирандолина!» — «Молчите, сеньор кавалер, а то они и вправду подумают, что вы в меня влюбились...» Ну что ж... Он попытался собраться, бросился перед сценой прыжком молодой пантеры... «Да, это была шутка...» Нечеловеческим усилием он попытался выдавить из себя смех... «Он плачет» — «Он смеется» — «Нет, он не может плакать», — это сказала Лариса... Не может, нельзя... Да сколько можно — он же человек!!! Последний проход от лестницы к выходу — отчаянный жест невольно взлетевших и бессильно упавших рук...
Поклон. Я стою против него — уже за два метра улыбнувшись и вскинув на него глаза... И опять эти огромные глаза — «Ну... спасибо». Боже мой, ну при чем тут цветы...
После этого я медленно падала в небытие. Кандрамашина пыталась в меня затолкать ужин — я ничего не видела, и было очень худо.
И все же я очень жду его — у них на неделе гастроли в Чехословакии — и на что-то надеюсь...
«А правда, я похож на белую лебедь», — С.Белякович.
После 15.10. театр уехал на гастроли в Чехословакию. Уехать-то он уехал, а настроение оставил — тяжелое настроение конца. Тогда мы бились лбами о стену — мы думали, что это тупик, предел. Но человеку свойственно преувеличивать, особенно свой предел. Я жила эти дни одной надеждой — на А.С. 23.10. была «Трактирщица». 24.10. — тоже. Спектакль был великолепным — светлым, заставляющим летать. А.С. реанимировал всех — и ребят, и фанатов, и, кажется, себя. Вообще, гастроли пошли на пользу — меня немного отпустило.
/.../ К Оле я не ездила. Люда ездила одна, еще толком не говорила и не хочет — чую. Витину работу они во многом не понимают. Я видела на «Мольере»
[22], что все нормально. А им казалось, что он выпадал и вообще... Не переубедить. А у него глаза ликующие были, ясные. Знал, что делал. И по тексту определить можно. Он не путался, даже наоборот — финал абсолютно чистый. Недооценивают они его возможности. Да — на пределе. Но его пределы выше обычных. И что только так и нужно — не чувствуют.
/.../ Завтра еду на «Вл.III ст.». А в пятницу — «Дракон», останусь на субботу — с Олей поговорить. Читаю ее тетради по «Гамлету» — очень интересно. И опять — в какой мрак нужно погрузиться, чтобы увидеть финал «Гамлета» — убийство Горацио! Счастье — Витя ее вытащил. За уши вытащил к свету, увел за собой. Сейчас все говорят о вере и пр. Философствуют Кашпировский, Середняков
[23] — один за другим. Я только улыбаюсь — ясно на душе. Ах, Витя, Витя! У Франкла
[24] — надо иметь идеалы. Забавно.
< НАЗАД
ДАЛЬШЕ >