ГЛАВА 2. ПЯТЬ ДНЕЙ[1]

ДЕНЬ ПЕРВЫЙ. «МОЛЬЕР»

  1. Из дневника Л.З. от 15 февраля 1990 г.
  2. «Мольер» 8.02.90. Из дневника Ю.Ч.
  3. «Мольер» 8.02.90. Из дневника О.Ф.

Из дневника Л.З. от 15 февраля 1990 г.
/…/ 8.02. с 11 часов я стояла у стен Юго-Запада и читала «Размышления о профессии» Нестеренко. В 11 ч. 25 минут мимо меня к театру проехала черная «Волга». За рулем сидел «герой наш профессиональный».[2] Еще через несколько минут он отогнал машину к обычному месту стоянки и уже пешком прошел к театру. Мы друг друга «не видели». Около 12-ти часов к театру подошла Миясат. Познакомились. Постояли, поговорили. Где-то в половине третьего Виктор возвращался из театра. Я сидела «на жердочке»[3] и болтала с Миясат. Виктор поздоровался, потом остановился прямо напротив нас. И, глядя на меня в упор, спросил: «Не рано?» На что я тут же ответила, расплываясь в улыбке: «В самый раз» или что-то в этом роде. Он пробормотал что-то невнятное и ушел. Мне запомнились его глаза — они были синие-синие и озорные, белые пушистые ресницы и резкие морщины. Постарел… Но вижу — в норме человек. Все в порядке. Спектакль будет хорошим. /…/
Из дневника Ю.Ч.
от 10-22 февраля 1990 г.
«Мольер»[4]
8.02.90
«Мы будем счастливы». Он сдержал слово.
Итак, закончила я запись о «Драконе».[*] После спектакля возвращались домой с плохим настроением. Я кричала, что больше никогда не пойду на «Дракона», не хочу этого видеть. (И вправду — самое тяжелое, что пришлось видеть — страдание. Виктора, да и других тоже. Эта гримаса, попытка скрыть боль, серое лицо. Нет, не хочу, не хочу. Возникло желание удрать, не появляться больше вовсе.) Ночью говорила с Л. Она придавливала меня своим, а я не поддавалась… Излагала мне свою теорию, что носорог лучше человека.[5] Но я ее не слушала… /…/
Утром она уехала дежурить. Я пыталась описать «Дракона», но спектакль слишком живо вставал перед глазами, пришлось прерываться, а заканчивала уже наспех, надо было ехать к театру, ждала Оля. Она днем приехала. Говорили с ней наспех, как-то не о главном (а о чем — главном?).
Я была уверена, что на «Мольера» не попаду. Но уж если попаду — то все должно измениться, та цепочка должна порваться и тогда…
Мне с Олей К. везет. 7-го билет сам оказался в руках. А в этот раз… Мы вышли на дорогу, ничего нам не достается, вдруг сбоку бежит мужчина. Я перехватываю и следую за ним. Та пожилая женщина, которую он ждет, не приходит… /…/ И, заплатив, мы проникаем внутрь. У меня — букетик нарциссов (мы с Олей Ф. по такому купили, она — мэтру, я — Леше,[6] а нас еще напугали, что состав новый.[7] Т.е. Бутон — Докин, Лагранж — Борисов и т.д. Ну, думаю, все равно кому-нибудь подарю).
Билеты-ы — 1-ый ряд, 17-18 место![8] «Кресло». Я «Мольера» вообще справа ни разу не смотрела, максимум — тогда, по центру. Предвкушая «удовольствие», садимся. Нас даже не сдвигают, хотя дежурят Аня и Катя,[9] а на полу уже коврик стелется — сажать некуда. /…/ Ждем, соображая, что наших не видно, многие не пройдут, это точно.
А мы — ждем.

Темнеет, загораются прожектора, выходят актеры, а Бадакова громко спрашивает у кого-то: «Ну, как настроение сегодня?» Мы замираем. Актеры и зрители продолжают переговариваться. Внезапно в этой красноватой полутьме на ступеньках появляется Виктор. Высокий, стройный человек в черном, с желтыми волосами. В зале мгновенно — полная тишина. Полная! Это было даже не торжественно, нет, в этом было что-то величественное и трагическое. В этой тишине Виктор спускается, делает несколько шагов, поворачивается и идет к залу. Неосвещенный, он медленно осматривает зал, отворачивается, подходит к актерам, и они начинают тихонько разговаривать. Напряжение снимается, но мы все уже заодно. Виктор подходит к зеркалу, садится перед столиком, потом поворачивается, смотрит в зал мягкими, добрыми глазами и негромко говорит: «Ну ничего. В тесноте не в обиде». Начинает приводить себя в порядок, свет гаснет, и в темноте громко и отчетливо звучит: «Мольер». И т.д. Получилось так — вступление от себя и — спектакль. Раньше я этого не замечала.

Начинается интермедия. Музыка, чувство — «а-а», щемящее и одновременно счастливое. Вдруг Оля толкает меня — «Мамонтов!» Актеры — прежний состав! Леша в проеме лестницы, следит за спектаклем, на сцене — Полянский-Круази, Надя-Риваль. Счастье — захлестывает волной! Вместе! Они — вместе! И идет спектакль.
Виктор — в форме. Абсолютной. Он сильный сейчас, он — Мольер. Нет в его проходах между интермедиями бешеной усталости. Идет спектакль. Королевский спектакль. «Раскрывай всю сцену!» И… так великолепно Виктор на моей памяти еще не читал. «Король!!!» — он пролетает вперед и падает на колено, опустив голову. Гений. Высокий гордый человек, удивительно светлый, добрый. Это — он. Он!
Леша не совсем готов к работе, но, как всегда, все отдает, что может. «В час триумфа» было легко и весело, хотя нервы у Леши были на взводе (я стала его чувствовать, забавно). Виктор кидается стремительно, замирает на секунду, крик: «Тебя», они падают, и я уже думаю — «да скорей же, что они медлят». Но нет, все так… /…/ Риваль в конце концов оттаскивает его за ногу. Усаживают — вид у Вити, как после ярости, но не больной. Бутон же прячется за колонну, Леша начинает великолепно играть, бесконечно демонстрируя дырки: «И тут… и тут…». Хотя нет, я ошиблась, это — позже. Леша всхлипывает, спор. Риваль осторожно гладит пальчиком узор кафтана Мольера, привлекая к себе внимание, ласково уговаривает, необыкновенно ласково, тепло (спектакль был о них, и часто чувства были свои, личные, не совсем по пьесе — жалость, сострадание, любовь). Виктор по-доброму подает свою реплику «Риваль, что я вижу!» И успокоившись, закинув головку, она по-домашнему кокетливо отвечает: «Боже, в каком я виде!» Вызывают Мадлену — внезапно и чуть торжественно, она убегает, тронув Бутона за рукав, чтобы обернулся, и сунув ему свою масочку, попугав слегка. Бутон начинает выть, совать свою дырку в кафтане, сцена как-то сокращается (реплики чуть иначе), Виктор утыкается головой в плечо Бутона, тот вырывается, отбегает: «Я пошел тушить свечи», и перебранка звучит уже весело. (Весь «Мольер» серьезнее обычного — Мольер уже в возрасте и забот у него немало, и все — всерьез, глубоко, он грустен часто, часто что-то рвется в душе, сжимается сердце. Он велик и одинок, как все великие люди, своим, особым одиночеством ранимого человека.
Где-то внутри Виктора жила боль. Боль была во всех, кто был в этот день на сцене. 8 февраля, первый перенесенный с января спектакль, «Мольер», гимн тому, что они делали столько лет, для многих возможно — последний спектакль. Слишком много слилось. Но боль переплавлялась в необыкновенный подъем, она не пригибала к земле, а возвышала. Это был светлый реквием и вместе с тем — гимн.)
Это все отзывалось в зрителях. Трогательное всегда движение Виктора в этот раз вызвало сердечную боль, таким было его лицо в это мгновение. Хотелось помочь, дать то тепло, которое ему необходимо, коснуться, понять…
«Послал мне его господь в Лиможе». Спектакль весь был домашний, как бы для своих, для все понимающих зрителей, близких людей. Мягкость обращений в зал, исповедальность.
Быстрый диалог с Муарроном. Он уходит. Смех Арманды. Она кружится по сцене. У Гали — день рождения. Спектакль трудный, и ей так же больно, как другим, но она играет необыкновенно хорошо. Галя не может сейчас играть кокетку полностью, но в ней просыпается другое, она начинает играть актрису, властную, сильную своей красотой и талантом женщину. Практически нет фальши, она — хороша, непринужденна. Голос временами ниже обычного — грудной, сильный (она выговаривает Лагранжу). Сцена идет в хорошем темпе, в движении. (Она выныривает снова из-за колонны — «Вы влюблены в меня?» Отступает на его «заколю», и они мгновенно проскакивают мимо друг друга, он — отчаянным рывком, она — испуганно, но без ужаса — он свой.) Ее «я с ним в связи…» — воистину проговорилась. Подлинность чувств у обоих. И, отойдя в темноту, низким, чуть нервным голосом: «…будете мне неприятны». Шепот «чудовищно…», она отходит к зеркалу.
Мэтр. Рывком бросается к ней, как всегда кружит, и вот — они у колонны. Легко, радостно. Весело идет сцена с Бутоном. /…/ Галя хохочет, молодая, красивая, дергает Лешу из-за колонны. Леша уходит и вот — фраза: «Сколько вам лет?» Необыкновенная серьезность Виктора — возвращение в прежнее состояние. Леша спотыкается на фразе — оправдано идеально. Не ведал, что говорит. Он уходит.
И тут — внезапный рывок. Виктора (как и его Мольера) захлестывает боль и нежность. «Целуй меня, целуй!» Он сжимает ее в объятьях, целует — в первый раз — открыто, не таясь перед залом, долгим поцелуем в губы, потом быстро, задыхаясь, прижимая к себе. Они помнят о мизансцене, Галя отворачивается, скользя в его руках — ее лицо полно боли, она на грани слез, но мгновенно находит оправдание, прижав его ладонь к животу. Тишина, он осознает. Нежность, трепетность, словно звенит натянутая струна, словно замирает на секунду дыхание. Глубокие глаза Виктора: «Моя девочка…» Шепот: «Я хочу жить еще один век. С тобой». (Кто говорит: «Люблю, люблю», — Галя? Арманда? Кто молит — Мольер? Виктор?) И — Галино: «Ты Жан…» — убеждающе, он же — со слабой улыбкой, словно отрицая, — «Я — Батист…» Твердое, уверенное — «Ты — Мольер!» — возвышая, поднимая. И его сознание расплаты за счастье, счастье любви. Так эта сцена никогда не шла, ни-ког-да. (Я думала — как он любит ее, и какое счастье — что она с ним, что она сейчас — рядом. Боль сделала Виктора еще добрее и еще беззащитнее. Он чувствует каждую минуту, хрупкость мира, мгновенность существования и через это — любит еще сильней, дорожит каждым близким ему человеком.)
Вбегают актеры, появляется д’Орсиньи. Невероятная искренность, открытость в смехе Виктора — «О, король!» Сцена Арманды и маркиза, которую я проглядела, пытаясь снять Лешу и Галю. Все возвращаются, наконец, Мольер остается один и зовет Мадлену. Пауза. Леша играет так, что ясно — это слишком серьезное решение, это — беда. Боча была великолепна, несмотря на свое состояние (она рыдала с середины сцены). «Я знаю, ты любишь грелку…» «Свечи зажжем, я приду к тебе…» Ее голос звучал мягко, но так, что слова врезались в память. И странно — как-то очень лично, хотя ведь к Виктору впрямую слова Бочи относиться не могли. Мягкий разговор близких людей, друзей к тому же. С самого начала так, со слов: «А я?» В ответе Виктора было на этот раз меньше нервности и совсем не было — желания отвязаться. Только на этом спектакле я заметила — она становится на колени, Мольер подходит, чтобы поднять, и только тогда она обхватывает его руками, молит. Боча склонилась до пола, он не мог не попытаться ее утешить, не подойти. «А если… я знаю тебя… если ты не можешь…» Рывок. «Какую роль ты на себя берешь!» — без тени злобы, досады — больно и — не понимает. «Страсть охватила меня». В первый раз я услышала эту фразу так, как она написана — подлинное чувство, внезапно вырвавшееся в одном слове (Виктор перестал закрываться, уходить). «Только не на Арманде!» Боча не кричала в голос, может быть, не могла. «Я должен»… и — понимание. Все, все. Не трогай, не касайся. Она отодвигается, садится, слезы текут по ее лицу. Твердое — «уходи». Это не гнев, это — нежелание дольше видеть его, но в большей степени — быть у него на глазах в таком состоянии (в этом было что-то и от Бочи — «Уходи, не смотри, тебе дальше играть, уходи, я в норме, я владею собой»). Он не понял, кажется, как не понял и причин ее ухода из театра. Пауза, напряженность Мольера — в сию минуту прежде всего директора театра, обида и возмущение таким поступком (как можно личное переносить на театр). Настороженность — «Ты и Арманду не хочешь видеть?» (Весь текст звучал необычно, совсем другие интонации, очень личностные, присвоение до абсолюта — вот так они и говорили, Мольер и Мадлена Бежар.) Он уходит.
Ванечка Волков, кажется, проникся, перестал выть, более того — в тексте появился другой смысл. Мадлена стоит рядом, ей явно не хочется уходить, ей нужно тепло, чье-то присутствие, она поделилась с ним, он — рыцарь, светлый юноша, ему можно сказать все. Потом ушла. Самые главные слова у Лагранжа вдруг оказались — «Она сцену покинула». С ударением на слове «сцена». (Что это с Ваней?) А в контексте спектакля прозвучало идеально — для актера хуже этого события может быть только смерть. И потому — черный крест еще и в знак этого. «Она сцену покинула» (а скольким из тех, кто на сцене сегодня, придется покинуть ее не по своей воле?). Спектакль о них. Это чувство не покидало до конца спектакля.
Интермедия. Борисов просто создан для комических ролей. Иванов — плохой партнер, но Полянский смотрелся превосходно, т.ч. все вместе действительно смешили зал — утрированность жестов в сочетании с искренностью — это надо видеть. Хороший темп, заразительность. Даже не замечаешь Виктора, так это здорово. Потом встает Мольер. Я во все глаза смотрела на Витю — нет следа от прежнего, он показывал легко, точно, без напряжения или, наоборот, расслабленности. Надя начинает спор — но спорят они очень мягко, без гнева и обиды. Ее реплика «Она чужда мне по духу» звучит кокетливо — Риваль прекрасно понимает, что говорит, и ждет реакции Мольера — это игра двух друзей. Гале трудно было ссориться на таком фоне и в такой ситуации, но, сыграв женщину с гордо поднятой головой, первую актрису театра, она сумела сказать свои слова одновременно естественно и так, чтобы была очевидной их неуместность. Интересно, в повороте Виктора потом и в паузе было больше от отношения к жене, болтающей с кем-то, чем к актрисе, не слушающей объяснений. Или мне показалось? Жодле, уходя, копирует походку Мольера — а что, получается!
Мольер идет к королю. Черняк был более хорош, чем обычно, он аж светился, таким был ухоженным, чистеньким. Голубые ясные глазки, белое лицо, светлые, чисто вымытые волосы и спокойные, ровные интонации человека, привыкшего к абсолютному подчинению — «Франция сидит перед вами и ни о чем не беспокоится». У Черняка, наконец, получился Король, царственная особа. Виктор не выглядел измученным или испуганным, как это иногда бывало в этой сцене. Его лицо на протяжении всего спектакля было более спокойным, красивым (такой контраст с тем, что мы видели накануне!). Ответы полны серьезности и достоинства, не так он нервно говорил, как прежде. Вопрос о детях. Я побаивалась этого места — нет, все ничего, ровно, так, как и нужно. Грустное, спокойное лицо (какое-то знание было в этом) и — снова к делу. Реакция на слова короля о Франции (раньше — словно через что-то, через унижение, может быть) — секундная пауза (удивление) и оценка, оценка драматурга: «Вот это сказано!» Интересно вышло.
Диалог Арманды с Муарроном я отчасти прозевала, пытаясь снять. Помню только, что Китаев играл с полной отдачей, с максимальной серьезностью, помню его глаза, светлые, пристальные. А Галя казалась красавицей (воистину, женщину делает красивой собственная уверенность в красоте, достоинство). И абсолютная естественность. Исчезло все, что мешало — механическое выполнение мизансцен, угловатость текста. Забавна серьезность, испуг, с которым она протянула руку (что-то от Эльзы проскользнуло). Идет Мольер. Помню Виктора, когда он осматривает брошенные вещи, осознание, меняющееся (но не резко, так, словно этого мог ожидать) лицо. Он кидается туда, дикий крик Гали (девчонки потом сказали, что струсили — вдруг на сцене что, так она закричала). Вылетает Муаррон, за ним — Мольер. Внезапный страх — что это? Неужели?! Виктор так резко останавливается, так замирает, что кажется — это на самом деле, это ему — плохо. Даже в зале реакция, что уж говорить о нас или Мамонтове, вглядывающихся в это искаженное болью лицо. И только глаза — следят за Муарроном, взгляд с посылом, значит, даже если — не все так плохо. Виктор сам не делает вдоха, к тому же он рядом, и мы чувствуем беззвучное: «А-а». Пауза огромная, замерли все, но вот — слава богу, он начинает говорить, нет, кажется — это игра. (И даже тут его лицо спокойнее, чем обычно (странно, это спокойствие действует еще сильнее), он не так сжимается, как это бывало, но страшно — это даже как-то реальнее, бледное лицо и большая, чем обычно, неподвижность). Нет, кажется, рванулся легко. Крик Китаева: «Сганарель проклятый!» — на грани отчаяния (в игре Китаева в этот раз не было черной неблагодарности и непомерного самолюбия, сглупил мальчишка, увлекся, поймали, а он наговорил черт знает чего в ослеплении, и рад бы назад — да поздно).
Виктор стоит у колонны. И опять — что это? Он говорит не через зал, а ей, ей! Почти весь текст. Он зовет ее. Всем существом своим, каждой клеткой, молит — подойди, будь рядом, подойди, скорее же! Это напряжение возникло еще до первых сказанных слов, он мог бы ничего не говорить. (Так, что ли? Может, я «въехала» в этот момент? Чувство — не по роли, само по себе, как будто он зовет ее — Галя! Галя!) И оттого вмешательство Бутона — лишнее, сбивает, она должна услышать, почувствовать. Только когда подходит — все, напряжение ушло. «Ты можешь поклясться?» — это выстрадано, это — не по смыслу, опять — будь со мной, ради всего святого, я не могу один. Она (а ведь, кажется, такой мизансцены нет?), прижавшись к нему, медленно опускается на землю. Так они и стоят, он — с отрешенным лицом, глядя прямо перед собой, она — уткнувшись лицом в его колени.
Из прихода д’Орсиньи в подвал помню только разговор его с братом Силой (но тут не было ничего особенного) и странно-испуганное выражение лица Писаревского. Где уж тут легендарный «Помолись!» Да, и еще — Наде, кажется, удалось, наконец, полностью отделить эту даму от Риваль[10] (а то голос выдает — слишком уникальный). Как допрашивали Муаррона — помню тоже смутно, хотя играл он чудесно. Врезалось в память только, как его били, — отыграл очень точно. Болево. А вообще сцена просвистела мимо ушей. А жаль.
_______

Как только дали свет — первая мысль и у меня, и у Оли К. — цветы! Нужны цветы, мало, у нас только по букету нарциссов. Цветы Виктору. Пошли к девчонкам, вручили деньги им. Кто-то из зрителей ушел, т.ч., кроме нас, на втором действии были и Ольга с Людкой. Людка смоталась за цветами, приволокла каких-то красных гвоздик, штук тринадцать, два букета. Мы уже сидели на своих местах (странно, что нас не согнали), засунули цветы куда могли, часть на коленях. Честно говоря, мне было стыдно, что я попала и сижу — после первых же сцен я смотрела абсолютно спокойно, без нервов. Отвлекаясь даже на размышления о цветах, тем более, что Оля сначала убеждала меня идти к Виктору, а потом, уже во время действия, шепнула — уговори Олю.[11] (Чуть позже я поняла, что уговаривать не придется — сама рванет.)
Однако сцену покаяния Мадлены я не упустила, несмотря на кажущуюся расслабленность.
_________

Боча всегда мечется, всегда это движение бешеное, но часто я чувствую, она подогревает себя, старается усилить впечатление, стряхнув волосы. А в этот раз от нее словно волна шла, нельзя было отвести глаз и чувство, будто не она сама это делает, а с ней происходит что-то. Кажется, если бы взлетела, удивления не было бы, настолько ошеломляющим был этот вихрь. Напряжение не упало даже после, на монологе. Это действительно — ток, контакт с залом, все внимание — ей, архиепископ тут уже и ни при чем. (Кстати, всегда было неясно, как же это она, такая сильная женщина, и кается, а тут — это судьба. «Это судьба пришла в мой дом». Мадлена и Муаррон — их ведет, даже чувствуя, что происходит, они не могут остановиться, только страдают от внутренней боли.) «Теперь могу лететь?» — прозвучало как-то особенно. Звонко, ощутимо слышно и как-то вверх, вопросительно-освобожденно, но с трагическим отзвуком. (А всего монолога я не слышала — это был один посыл.) И еще — она была красива. На этом спектакле Боча была красивой даже в финале роли. И актрисой до мозга костей (шутка с Бутоном и уход из театра).
Серьезное, бледное лицо Арманды, ее крик и то, как она, обессилев, падает на ступеньки — я увидела это в первый раз — взметнувшуюся руку с длинной кистью и движение — вниз, опадая, опускаясь на одном выдохе, мягко и беспомощно. Ее не просто жаль — она тоже несчастна, тоже — жертва судьбы, она не виновна ни в чем.
Крики: «Арманда!» Я сейчас поняла: у зала сходная реакция. Кричит Мадлена, кричит Мольер и кричат зрители (Белякович — гениальный режиссер, черт побери).
У короля. Мне не удалось последить за Муарроном, я в первый раз заметила, как Виктор отходит вглубь сцены — полное впечатление сердечного приступа (а девчонки видели, как поправлял костюм). /…/ Помню только, как шатался Муаррон, слушая голоса (еще одна гениальная находка — это ведь в его голове звучит). А Виктор и дальше меня пугал — таким было его падение в начале сцены — не к прожектору, как обычно, а поперек, головой к залу, неожиданно быстро и взаправду. Т.ч. текст я вообще не помню — исчез словно. «За что?» — помнится. Но о величии Мольера я уже говорила. Так же смутно помню сцену с д’Орсиньи, тем более — заслоняли. Откинул руку он мягко, незаметно для зала помогая[12] (как они вообще в состоянии выдерживать[13]). Виктор в этот раз, по-моему, не играл страх. Во всяком случае, в его уходе страха не было — только растерянность и безразличие — человеку явно не до того. Меня радовало, что Виктор не расслаблен, он вырывается, у него еще есть силы. И Орсиньи — напряжен, взбешен, но — честен, не может напасть на безоружного. Писаревский сыграл, как это ни странно, порядочного человека. И именно человека, а не просто нечто с одним глазом (кстати, повязки на Юго-Западе нет, т.ч. опять — человек, судьба такая <или это кабала?>). А все ж пока Виктор на сцене, спектакль не воспринимался, я все время ловила состояние, тревожно, вот смысл и летит мимо ушей. Зато в конце открыла одну вещь — Коппалов освещен в «диалоге» Орсиньи с архиепископом.[14] Появляется король (Черняк отыграл великолепно — такое ехидство!), и брат Сила, сидя на полу по-турецки, с умильной мордой, широко разводит руками. Такой хороший знак препинания в этой сцене! Отношение шута к архиепископу и пр. Коппалов вообще играет интересного человека. Злого, видящего в людях большей частью пороки, но с отвращением, кажется. Главные куски — «А кто же их любит, доносчиков-то…» и этот жест. Кстати, очень резко и веско прозвучала реплика — «Видно, в бога ты не веришь?» Я аж вздрогнула — как-то Виктор? Нет, ничего, хотя я сейчас уверена на все 100% — оценил. Выстраданное неверие? Что-то проскользнуло в его глазах, отразилось на лице. Спружинил, но не пропустил, конечно.
И вот — «кресло». Нет, Виктор не был в отключке. Он совсем рядом, я всматриваюсь. Отрешенное, бледное лицо, но не та застывшая маска, которую мы иногда видели. Бог мой, как он играл в этот день! Не играл, был Мольером. Личное, свое, не могло не выскальзывать, но это видели немногие, а на сцене — Мольер. Удивительно светлый, мягкий человек. Через паузу напряженной, нервной тишины — бесшумное появление Муаррона. Леша отступает назад. Рывок Лагранжа. Разняли. Слава богу, у Вити не срывается голос — он в норме. Нет и истерики, хотя высота невероятная. «Бутон, открой, пусть смотрит» — нет этой болезненной гримасы, все чуть легче. Нет, сейчас объясню. Обычно — страдающий человек, болезненность восприятия. А в этот раз — страдание сплетается с высотой духа. Он — над всем этим. Вот в чем дело. Это — полет. Речь Муаррона, Мольер смягчается, прощает, уходит одна частица боли («Зачем пожаловал?»), даже слова «заткни рот кружевом» звучат мягко, мимоходом. Он подходит к Муаррону, стоит возле, я опять чувствую ток, теперь — к нему (подтекст — я прощаю, все, мир, хочу, чтобы ты был рядом). «У меня необузданный характер». Теперь у кресла уже вижу Муаррона, играет Китаев как никогда — такая любовь к мэтру, невозможность отойти, порыв, мучительная мысль, заставляющая сгибаться — «что же делать?». Шорох. Все уходят. Теперь — одна из важнейших сцен.[*] Виктор играет бесподобно. Леша не в состоянии прыгнуть выше головы, но тем не менее держится. Его юморные реплики совершенно не сбивают зал. Виктор с первого своего слова заставляет вслушаться. Слова звучат. Звучат полновесно. В первый раз вижу, что говорить: «Я сказал ему…»[15] совершенно не стыдно, неудобства за него нет, потому что, во-первых, своим «за что?» он все это сказал, а, во-вторых, это живет в нем. А еще от Виктора идет напряжение — он на высоте, вот и текст звучит. К тому же для меня в этом есть и свой смысл — Виктор тоже Художник, а тиран… он забывает об этом. Свет и бегство не снижают высоты — в лице Виктора, хотя он и отшатывается, нет страха (что-то вроде бегства от глюка: «Бред, ну к ч-черту!»).
Снова кресло. Но тут было то, что никогда не забудется. Не зря я боялась этой реплики. Нет, высоты это не сняло, но опять был прорыв в свое, личное, прорыв жуткий. Я не смогла отвести глаза, не подумала, у самой слезы наворачивались. Слава богу, он не взглянул на меня. Только теперь понимаю, как бы это его вышибло из роли. Он говорил про Мадлену. «Свечи-то горят…» Слезы текли по его лицу, к Мадлене Бежар это сейчас не имело ни малейшего отношения. Рыдал Виктор, думая о той, которой уже нет. А рядом, на коленях стоял бледный Леша Мамонтов с заострившимися от боли чертами и распахнутыми глазами неотрывно глядел на Виктора. Наконец, Леша дождался своей реплики. Дикий сдавленный крик: «Это же было 10 лет назад!» Нервно дернувшееся лицо Виктора — гримаса боли, понимание и усилие над собой (он услышал не только текст, но и крик Леши, услышал и силой остановил себя). Мгновенный взгляд сощуренных глаз, брошенный на Лешу (боль и благодарность), и вполголоса на выдохе — «Да, да!» (Как: «Все, все, не буду».) Господи, как же он переживает! Если все это бьется в ролях, прорывается даже на сцене.
Лешу все это выбило окончательно. Не было Бутона на спектакле, был Леша Мамонтов, все мысли которого — о Викторе. Сбежались актеры. Нет, Виктор был на недоступной высоте — мы видели его вблизи, он собирался к падению заранее, завис и ждал реплики (!). Ждал последней реплики Леши! Ни тени отключки даже после того, что было. А упал мгновенно, легким комочком. Хотелось кинуться, помочь. Актеры подняли. Привычный жест — волосы назад. Ни тени срыва. Тут же легко вскакивает (даже слишком легко), отходит. Только тут узнала, из-за чего Мольер сорвался — Бутон, чуть не отшвыривая его, падает на колени, кричит, умоляет. Крик Мольера (и все равно — он не настолько слаб, не летит все вниз). Уткнулся в плечо, потом осознал, отодвигается (а коврик, идти негде, одной ногой по сцене, ровненько, учитывая, чтоб ноги не отдавить). Облегченно кинулся к ним.
Как прозвучало это: «Разве можно не играть последний спектакль!» Они все сейчас рядом и все помнят об этом. Напряженно всматривается Мольер в каждого, вопрошая. Опускают голову актеры. И только Надя. Надя, а не Риваль, потому что и Виктор сейчас Мольер лишь наполовину, он словно о себе спрашивает. Надя отвечает необыкновенно мягко, глядя ему в глаза — «Играть». А потом ее лихорадочный текст, который он слушает вполуха, да и она, кажется, значения не придает — это для них сейчас неважно. (Знание — играть последний спектакль! А дальше для них ничего не будет.)
И снова интермедия. А мысль одна — да, играть, играть! Возвышающий свет — идет последний спектакль.
Виктор не боялся смерти в этот раз. Сознание конца тоже не могло склонить его Мольера к земле. Не было и ужасного, измученного лица («Партер, не смейся!»). Мольер умирал светло, в полете, как птица. Второй прожектор — светлое лицо, черты его почти спокойны, только удивление, мысль «неужели все?», рывок, взмах руки, словно он тянется вверх, и он падает, успев громко, на весь зал, утверждающе вскрикнуть: «Я — великий…» (Хочется сказать — «Да, ты — великий… актер!»)
Еще отчетливо помню вопли за сценой и неподвижную напряженность актеров. Их почти сорвало в финале (Виктор продержался, а они не совсем). Китаев стоял перед д’Орсиньи, бросив во всеуслышанье, как перчатку: «Грязный зверь!» Сказал все, что думал, и ждал смерти, вытянувшись в струну, без страха, но и даже без вызова — гордо, с ясным и твердым взглядом.
Риваль. «Разъезд, господа» — весь текст рвущимся, севшим голосом, пытаясь сдержать слезы, запинаясь и давя в себе боль, хлынувшую не по роли.
Выход Лагранжа. Достойный финал. Волков явно проникся — у него так же, как и у Нади, рвался голос. Он говорил тихо, с остановками прямо посередине фразы, так, как можно говорить только, когда у тебя комок в горле. И вскрик Леши (как-то он доиграл?) — «Не хочу!»

Потом были поклоны. Где-то к финалу Оля Ф. рыдала, уткнувшись в колени, а Оля К. мелко и быстро, как она это делает, гладила ее по плечу. Вспыхнул свет, Оля обернулась к нам — цветы! Мы отдаем ей гвоздики, тут же считая, отделяя, путаясь, спеша. Я схватила оставшиеся, пересчитала — 6, и, бросив одну лишнюю на кресло, рванулась к Леше.
Иногда удается сделать то, что хочешь. Леша настолько свой человек, что нет ни тени смущения, которое испытываешь обычно. Я подбегаю к нему, он увидел — заулыбался и весь раскрылся навстречу (даже удивительно, будто руки развел). Вручаю ему цветы и говорю быстро: «Вы — самый лучший Бутон…» и договариваю, глядя ему в глаза, почти шепотом: «Потому что вы любите Мольера». Он понял! Он все понял! Улыбка и внезапный прищур глаз — радость и боль. И стоял потом с цветами, улыбаясь, я видела это.
Собираю все нарциссы, выкидываю желтый — 10-й, иду к Гале (опять мимо Виктора), кто-то как раз идет к ней с цветами (мужчина пожилой) и поздравляет. Черт, опередили. Я подхожу следом, отдаю цветы со словами «С днем рождения, Галя» и отчаливаю. (Надо было Оле к ней идти. /…/ А то я два дня подряд. Наши смеются — ну что ж, персональная фанатка.) Галя удивилась, конечно.
Аплодисменты, цветы, всеобщая радость. Я вдруг соображаю — цветок! Оборачиваюсь, подбираю гвоздику и быстро бросаю ее на столик Мольера… Оля потом поправила и оценила, а я сделала импульсивно и еще сомневалась потом — правильно ли.
Вышли на улицу — Наташа и Стася ждали до конца спектакля. Девчонки помчались к метро, а мы с Олей шли медленно. Она говорила о чем-то, взволнованно и потрясенно. А я шла рядом в каком-то странном состоянии удивительного покоя, тишины. Я поняла — снялось, отступило. Это было так неожиданно. И, видимо, после всего, после нервных дней и ожиданий, и не могло быть другой реакции. Радости или счастья быть еще не могло. Я даже думала, что не смогу вспомнить спектакль — пролетел мимо. (Но нет — потом проявился и даже неплохо.) Навстречу попалась Стася и еще раз дошла с нами до метро. Ее было ужасно жаль — вид как тогда, 17-го.[16] Я пыталась наговорить ей, что спектакль прекрасный и вообще. Т.е. что все хорошо. Я чувствовала, что Оля и Лада восприняли чуть иначе. Они, возможно, опять увидели что-нибудь нехорошее. А может быть и нет. /…/
Из дневника О.Ф.
от 14-22 февраля 1990 г.
«Мольер»
8.02.90
8 февраля смотрела «Мольера» — бесплатно. Первый акт слушала трансляцию, второй — в зале, на «коврике». Дежурила в тот вечер Лариса Уромова. Душевный человек, заступилась, когда девчонка, что сидела на программках, попыталась выгнать.
«Доброта украшает к–р–а–си–вых девушек».
Непередаваемая интонация. Если честно, я чуточку побаиваюсь Уромовой, но за этот поступок я ей очень благодарна. Правда, сыграло свою роль то, что у меня в руках были цветы…
После, в антракте, два зрителя ушли, и меня втащили в зал. Мест не было, да и сидеть на верхотуре не хотелось — с удовольствием плюхнулась на коврик. Таким образом, сидела в ногах актеров… Очень боялась, что Волков с Витей потеряют равновесие и свалятся прямо на нас. Даже руки подставила. А вообще-то забавно: сидишь чуть ли не на сцене. Мимо тебя актеры ходят, Авилов чуть не перешагивает...
Я смотрю «Мольера» — трудно въезжать со второго акта — но лицо Жана-Батиста в тот миг, когда он кричит: «Арманда! Арманда!», потрясает и переворачивает.
Ведь в декабре я мысленно с ним попрощалась. Внутри росло убеждение, что «Владимир III степени»[*] был моим последним свиданием с В.А. (Потом я получила подтверждение своим страшным догадкам и предчувствиям.)
Все на высоте. Волков прыгает выше собственной головы, у него дрожат руки после того, как на них рухнул Виктор. Дорогую цену платит за подъем.
Бадакова-Риваль… Своеобразный стержень, который держит всех…
Алексей Мамонтов… Говорят, что этот Бутон для него последний, но ни жестом, ни взглядом не выдает своих чувств. Все существо нацелено на Мольера-Авилова. Партнеры оберегают «мэтра»…
Китаев потрясающе проводит сцену в подвале Кабалы — веришь каждому слову, каждому жесту.
Напряжение к концу спектакля делается таковым, что я его попросту перестаю чувствовать. И как в прошлый раз, ни разу не пересекутся наши взгляды. Да и кому придет в голову смотреть под ноги.
В этот день в зале, наверное, было человек сто пятьдесят — сто семьдесят, как минимум. Стоя у кассы, столького понаслушалась и столько порассказала…
Ползала хотело посмотреть на агонию сильного когда-то коллектива. Шиш! Был сыгран гениальный спектакль. Виктор ни разу не улетел, все время отдавал себе отчет.
Я шла на спектакль, настраиваясь на то, что дарить цветы буду Гале Галкиной (у нее день рождения). И цветы выбирала тоже ей (пять симпатичных нарциссов). Но… Финальная сцена что-то со мной сделала. Слышу, как сбоку плачет Лена Исаева, внутри абсолютное спокойствие. Ну все, думаю, вошла в норму… /…/
Мольера поднимают с пола, голова резко запрокидывается, и на мгновение светлые волосы метут пол. В гаснущем потоке света актеры Пале-Рояля медленно и торжественно уносят тело великого комедианта. Секундная пауза.
Как играл Волков, я догадывалась — уже не слыша почти ничего. Музыка. Свет… Рыдаю почти в голос (из-за фонограммы не слышно) и не могу остановиться. Таких слез я, наверно, в жизни не лила ни разу. Сидящая сзади Оля К. протягивает в темноте руку и гладит по плечу и спине, пытаясь успокоить. Понимаю, что по щекам течет тушь (а как старательно красилась накануне). Удивление — с чего это вдруг? Ведь была спокойна, как удав!.. И облегчение. Что-то сдвинутое в душе восстанавливается на место. («Трактирщица»[*] такого не дала. Да и не могла дать.)
Теперь точно знаю, к кому пойду. Обязана!!! Поворачиваюсь к Ольге (перед этим сделав над собой усилие и осторожно вытерев глаза, чтоб не очень заметно было, что плакала). «Я иду к Нему!» А Ольга уже протягивает букет. Пересчитываю цветы по ее просьбе. Семь гвоздик. (Оказывается, я еще что-то соображаю!) И галопом лечу вбок к зеркалу, на ходу поправляя костюм. Я иду к Нему.
Он выдержал первый спектакль и дай бог ему сил на все остальные. Потом только сообразила, что на мне тоже черный костюм… В этот раз он выше меня ростом. Огромные глаза снова поглощают меня целиком. Тону в этой бездне… Отдаю цветы. Ощущаю тепло его пальцев. Совершаю вещь немыслимую — быстро провожу ладонью по его руке и крепко ее сжимаю на мгновение. И всю энергию, какая была во мне, в одно мгновение сбрасываю в него… «Держитесь…» — чуть слышно выдыхаю, но он слышит…
А через несколько секунд чувствую, что падаю — внезапно отказали ноги — не держат. Повисла на том, кто первым подвернулся под руки — на Людке. Потом девочки осторожно прислонили меня к креслу Мольера, а у зеркала положили алую гвоздику — оказалась лишней — не выбрасывать же! И впервые от всей души ору: «Браво!» С залом творится невозможное — все, кто может, стоя аплодируют и тоже вопят… Обвал!!! Очухалась только на улице… Уф-ф! Здорово было! На улице обнимались с девочками и утешали тех, кто не попал…
Боже, какое у Виктора понимание того, что происходит! Как он говорил: «Спасибо», беря цветы из моих рук! Жаль, что не видела первого действия — пришлось питаться рассказами девочек; но и то уже не плохо, что удалось посмотреть второй акт, по нему отлично представила, что за настроение было на первом…
Юля рассказывала, что Виктор негромко, но четко сказал залу в прологе: «В тесноте, да не в обиде». Бадакова-Риваль у всех интересовалась: «Как настроение… сегодня?»
А за кулисами, в администраторской, сидел Саша Задохин. Боже! На него же страшно смотреть. Я столкнулась с ним дважды: когда сидела в фойе и потом в перерыве, когда забирала цветы из банки. Выглядит он ужасно! Такой оптимист был… Смерть жены надломила парня.
Вместо Саши играл Полянский. Здорово играл. Когда умер Мольер и кто-то крикнул: «Деньги обратно!», снял маску и так посмотрел в зал, с такой болью… Даже болван Иванов прекрасно работал в этот день. (Хотя горбатого могила исправит.) Борисова сначала даже не узнала… Это хорошо. Первейший признак того, что актер нравится. Шаррон-Трыков и д’Орсиньи-Писаревский отменно провели свои куски. А как плевали друг в друга!
По сравнению с 11 октября[*] спектакль на два порядка выше, и именно спектакль, а не сплошные эмоции.
Хотя фраза: «Свечи-то горят, а ее нет…» так была произнесена Виктором, что у всего зала перехватило дыхание. Не о Мадлене речь шла, нет! Об Ольге. Это четко читалось в широко раскрытых, немигающих глазах. А реплика Бадаковой: «У нас несчастье, господа… Разъезд… разъезд, господа… У нас несчастье…»?!
Волков, правда, затянул паузу в начале сцены с креслом, ну тут уж ничего не поделаешь. Да и потом он замечательно вел роль Лагранжа, так что простим его за это…
Безумно понравилась Боча-Мадлена Бежар. Замечательная работа! С этого дня для меня стала существовать только одна Мадлена.
Мольер не был жертвенным барашком. Король утюжил-утюжил… В него уперлись сузившиеся глаза драматурга. «За что?» И как это Король не убежал после ТАКОГО вопроса. Это же форменное обвинение! Дообвинять сил не хватило! Рухнул ничком. (Сидя на полу, я четко видела, как Виктор примеривается к падению, и все равно неожиданно получилось. Зал даже вздрогнул.) Меня потрясло лицо Мольера в этой сцене: белое-белое и синие глаза. Очень точно играет сердечный приступ — именно играет, на зыбкой грани проживания этой боли доподлинно. Играет аккуратно, не перешагивая эту грань.
Мамонтова-Бутона фактически не видела — значит, целиком растворился в спектакле. Да и существо мое было настроено на Виктора и Китаева — их я воспринимала в основном, остальное летело сквозь меня…
После спектакля летим с Юлей. Она сияет от счастья — актеры выдержали первый из отмененных спектаклей. Да, звучал отголосок трагедии, что разыгралась месяц назад, но они смогли переломить судьбу.

< НАЗАД

ДАЛЬШЕ >