ГЛАВА 2. ПЯТЬ ДНЕЙ

ДЕНЬ ПЯТЫЙ. «КАЛИГУЛА»

  1. «Калигула» 12.02.90 18:00, 21:00. Из письма И.Г. к Ю.Ч.
  2. «Калигула» 12.02.90 21:00. Из дневника Е.И.
  3. «Калигула» 12.02.90 21:00. Из дневника Н.С.
  4. «Калигула» 12.02.90 21:00. Из дневника Ю.Ч.
  5. «Калигула» 12.02.90 21:00. Из дневника О.Ф.
  6. «Калигула» 12.02.90 21:00. Запись Н.С.

Из письма И.Г. к Ю.Ч.
[сентябрь-октябрь 1991 г.].
«Калигула»[1]
12.02.90 18:00, 21:00
/…/ Более всего хочу сказать о «Калигуле» — мой спектакль. И конкретно 12 февраля 1990 года. Обстановку обрисовывать, думаю, не имеет смысла. На спектакли шла с грустью: Прощай… Юго-Запад, Калигула, Москва.[2] А Виктор решил сделать подарок — и сделал. Я до сих пор умиляюсь собственной персоне — надо знать, с кем идти на спектакль и где сидеть! 7 ряд 5-6 места — именно туда нас «удвинули» с Дюшей на шестичасовом спектакле. Моя Писанова совершенно не умеет комментировать происходящее вполголоса. Авилов откровенно умилился, услышав: «Гоша, он ну такая гадость, аж приятно». После чего он вычислил Дюшу (и меня рядом) и немножко развлекся, рассказав ей про луну (после чего Надя ткнула меня в бок и заявила: «Гошка, дай человеку луну, он же так просит!»). На 9-часовом я оказалась вообще нос к носу с Виктором — 5 ряд, те же места, да плюс вдвоем с Исаевой и фотоаппаратом. Виктор сделал круглые глаза, когда узрел нас, но злобствовать не стал и… вывалил на нас с Леночкой весь спектакль. Тут уж никаких сомнений не было — спектакль дарили нам, и дарили щедро.
Мы с Исаевой после «Калигулы»! порхали, как майские бабочки. Улыбку с наших лиц не смог бы стереть даже принц Лимон. Я, наверно, жадина, но мне так хотелось, чтобы «Калигулу» рассказали мне, и только мне — и Авилов словно подслушал мои мысли. И именно за это я ему благодарна в самом полном понимании этого слова. И еще за сказанное через год «Спасибо Вам /! вам/, что пришли» — хоть я до сих пор и не знаю, Вам — это фанатам или мне одной…
Из дневника Е.И.
от 12 февраля 1990 г.
«Калигула»
12.02.90 21:00
«Калигула». Весь спектакль — глаза в глаза. Мне иногда казалось, что какие-то фразы он говорил именно мне, с упором и смыслом. И даже сцена исчезала, исчезал Калигула, а оставался голос, глуховато и доверчиво звучавший вокруг меня и для меня.
Я, кажется, знаю, почему — так. Но все равно испуг перед ним, перед этим человеком, не исчез. И опять звучат совершенно ясные слова внутри, как приказ: «Исчезни! Уйди! Сломай себя, переживи боль, откажись от верности. Уйди! Беги оттуда!»
Из дневника Н.С.
[февраль 1990 г.].
«Калигула»
12.02.90 21:00
/…/ Гаснет свет, и я думаю: «Дай бог, чтоб не в последний раз». Я не знаю, что послужило причиной такого, прямо скажем, героического поведения Вити в этот день. Пресловутое 12.02.? Последний перед снятием спектакль? Судя по тому, что я видела за неделю перед 12, он как бы брал разбег к этому дню. А может, это просто его обычное осознание долга — ведь от него сейчас столько зависит. Кстати, на уровне в этот день были все — особенно Китаев, у которого, кажется, действительно был последний спектакль. Жалко его ужасно. Загубил В.Р. жизнь парню! Я, правда, в Китаева не въехала — просто мне хватило Вити. Ни на кого больше сил не осталось. 1 сцена. Играют все великолепно, а какой уровень! И самое удивительное — мне нравится Волков. Никаких «двусмысленных завывов»[3] и рыданий. Даже ирония проклюнулась. Просто какой-то тайный сторонник Калигулы, не иначе. Тут мне показалось, что Волков смотрит на нас. Я совершенно забыла, что 5 ряд, 3,4 место, где сидели мы с Л.А., очень удобны для обстрела. «Но это были еще цветочки». Геликон — Калигула. Выходит Витя. Разворачивается… и его глаза упираются прямо в нас. Дальнейшее мне описать очень трудно. В клочьях белого тумана, плывущего по сцене, я видела только его глаза и механически констатировала — вот взгляд левее нас, вот ниже. Но это было редко, большая часть досталась нам. Правда, я быстро перестала чувствовать рядом Л.А., я забыла даже о наличии на сцене Геликона. Впервые на собственной шкуре я ощутила, каково партнерам, играющим с Витей в одном спектакле. Уровень — высочайший. Почти запредельный. Я сразу вспомнила рассказ О.К. об идеальном спектакле 9.11.89. 18.00, об императоре-полубоге. Так вот, передо мной стоял полубог… [Текст рукописи на этом обрывается. (Прим. ред.)]
Из дневника Ю.Ч.
от 16-22 февраля 1990 г.
«Калигула»
12.02.90 21:00
/…/ Я опять опаздывала слегка, а надо было купить цветы Китаеву. Снимки сделать не смогли[4] — он же в потемках ходит, ни одной световой точки. Цветы купила неудачно. Сначала по дороге зашли с Олей К. в магазин — только нарциссы. Ну, мы взяли 7 для Бочи. /…/ На «Парке культуры» были хорошие, но я взяла мало. /…/ Сдуру — фиолетовую, она хуже, и только три красных (а потом уже увидела, что они алые и очень красивые). Потом еще белые, у метро, кагда на 6 не пустили. И (бред) — желтую. Она вообще ни к селу ни к городу. Потом у Юльки долго возились, составляя букеты (лучше всего это смотрелось в сумме). Людка тоже купила цветы. Вите. Розы, 5 штук, красивые ужасно. /…/ На шесть мы все не попали. Людка опять где-то откопала мороженую вишню, мы ее разделали. Дежурил Игомонов, а на двери — Лопухов.[5] Мы стояли не первые, но на 6 входных вообще не было. Да и на девять — лом. Стрельнуть тоже не удалось. А подписать девчонки сразу побоялись — Климов вышел. А я что-то устала и отпустила их. Потом стало тревожно, я перенервничала, почуяла угрозу непопадания и рванула в дверь. Олежка мне — «Вас ведь все знают. Я бы пропустил, но…», я сказала «нет, я к нему подойду». И пошла к Игомонову. Он выписал! /…/ Я ушла, разделась, меня даже сажали с Олей К. на 1-ый ряд. А меня как подбросит сдуру, что у Оли — магнитофон. Я вскочила и туда. Забрала аппаратуру, бегаю у всех на глазах, мечусь. Прибежала обратно, думаю, нет, я не сумею, не получится. Опять назад, к Игомоше. Он на дыбы, я что-то, мол, не себе. Стою рядом. Он входные выписывает, я девчонкам — «Стаська за вами?» «Да». «Я с ума сойду!» Игомонов — «Не надо с ума сходить». Короче, он им выписал. Я ору: «Оля, Оля!» Нервно, дико. В общем, мы не успели. Мое место уже заняли, посадили девчонку-фотографа. /…/ Я дернула Олю К., они с Олей Ф. махнулись (я только потом сообразила, что у Оли К. вообще билет на этот спектакль. Так неудобно, ужас). И глупо — Оля все равно не записала спектакль, видимо, в тряске что-то с магом. Сидеть бы мне спокойно, потом бы я махнулась с ней местом и Игомоше бы не надоедала. В конце концов Оля К. осталась стоять, Катя забрала цветы в администраторскую, а я залезла наверх, в то окно. Уселась там на трубе,[6] с фотоаппаратом. Девчонки в зале заржали, аж люди стали оборачиваться.
А дальше был спектакль. Последний спектакль. Который, надо сказать, я не слишком хорошо помню. Частью из-за попыток снять, частью из-за колонны и необычного ракурса, а еще из-за самозащиты, чтобы с палки с этой не свалиться, высоко все-таки. Что помню?
Фото Ю.Ч.
Спектакль был тяжелый. И — на верхнем пределе. Виктор выложился до конца, остальные, кажется, тоже.
Первое. Виктор играл в большей мере себя, чем когда-либо. Почему это так казалось, не знаю, и что было за этим? Но когда в монологе появляется такой текст: «Мне хорошо только с моими мертвецами. Они не лгут, они такие, как я…» То это о чем-то говорит. Играл на пределе, к финалу ему уже не хватило сил. Но об этом позже.
Сначала я въехала в Бочу. Но она была спокойна, это было хорошо. Но потом меня угораздило въехать в состояние Геликона-Китаева и Витю я плохо воспринимала. Китаев был на грани истерики — он играл последний спектакль. Играл чудесно. Я пыталась его снять, когда он был близко. И поэтому взглянула на него в сцене с поэтами. Это было такое лицо! На сцене он явно отсутствовал. Страдание. Холодное неподвижное лицо страдающего человека. После этого я уже от него не отрывалась. И когда пошла последняя его сцена — в голове одна мысль — «Все. Последняя сцена. Все». Он нарывается на нож — секунды равны минутам, их чувствуешь и вместе с тем — они летят. Последние шаги по сцене и крик «Г-а-ай!» Что можно было увидеть после этого?
(Оля К. говорила потом, что ее тоже пронзила эта сцена. Но крика она уже не слышала: когда Геликона убили, в ее мозгу одно только: «Убили-и!» И она видит, что рядом в проходе Виктор. У нее мысль: «Витя!» И она отворачивается, при нем нельзя. Крика «Гай!» она уже не слышит. (То ли Виктор отключил, то ли сама.) И приходит в себя — уже свет у колонны.)
Что еще? Да, о финале. Сил Вите не хватило, но он поставил точку в спектакле. Вернее, восклицательный знак. В сцене с поэтами он был как всегда чуть выше остальных. Кстати, Мамонтов здорово простился с ролью — так необычно прочел свои стихи — чудо! Зал засмеялся, такие жесты интересные. А Черняк, я прежде не замечала этот жест — руки вперед, а потом разворот ладоней вниз и движение еще дальше, плывущее, волна такая. Смешно ужасно. /…/ Волков чудесно сказал. Особенно «собирать придется» — верхним голосом, мальчишество такое. Зал засмеялся на реакцию Виктора. В сцене со Сципионом Виктор стоял, как на том снимке у Оли,[7] только спокойнее и чуть горше, что ли.
Сцену с Цезонией он начал на головокружительной высоте — напряжение просто ощущалось, хотя голос был нормальный. Давалось ему, видимо, очень нелегко, потому что был странный, внушавший страх жест — пальцы левой руки около рта, не касаясь, и шевелятся, с большим напряжением. Он сделал это очень медленно — поднес руку ладонью к себе и стал шевелить пальцами. Довольно долго. Что он делал? Что это было, не знаю. Потом опустил руку и пошел так же напряженно вглубь сцены. А дальше я не помню ничего вплоть до момента, когда он выбегает к последней, ближайшей колонне. И вдруг его заносит. И он ударяется головой прямо о железо. Слежу за ним — что он, как? Стоит в центре, сжимая руками голову, нет, вроде, нет, кажется, не так страшно. Фонограмма обрывается, и я слышу отчетливо женский голос — продолжение
Фото Ю.Ч.
того, что она кричала… /…/ Относится явно к происшедшему. /…/ Кто крикнул? Я же смотрю на Витю. Нет, обернулся, начал монолог с двойного повторения имени, говорит дальше. Обошлось. Финала такого я, пожалуй, с 9 октября не видела. С разбегом «В историю, Калигула…» и криками во время выстрелов. Но фраза «Я еще жив»! Вот что меня едва не довело. Я, наконец, смогла его увидеть, откинувшись — запрокинутое лицо («как у ребенка», так об этом когда-то Наташка говорила), когда шли последние выстрелы. Потом почти то, что было на фотографиях Оли (3 снимка).[8] «Я… еще… жив». Но прозвучало это так, словно… словно ему жаль, что он жив еще. С таким страданием! Я упала на окно со словами: «Что же ты играешь!» Но поспешила увидеть луну. Это было гениально! Восклицательный знак? Нет, многоточие, может быть. Я ждала, когда начнут убирать свет. И он потянулся вверх, заструился в гаснущем свете. На такой высоте! Свет убрали вовремя — это был неостановимый поток. Скорость и движение прямо вверх, вытягиваясь.
Что еще помню? Точка зрения у меня была своеобразная, поэтому ярко помнится, как Виктор выходил на сцену со Сципионом, вернее, как подходил к нему. Он почти не двигался, но все ближе, ближе. А глаза! Я видела их сверху — огромные, напряженные, но вовне, не темные. Не калигульские даже, страшные глаза, ободки которых буквально светились белым светом. И неподвижно раскрытые, не мигающие и не двигающиеся. Но это не взгляд удава. Что-то страшное, но вместе с тем трагическое в этом взгляде. Такого я еще никогда не видела. (А Сципиону хоть бы хны! Я бы с ума сошла, наверное.) Огромные светящиеся по краям остановившиеся глаза.
Еще очень важное — два или три раза я видела тот самый взгляд, что в «Оформителе» — кадр после наезда в арке.[9] «Гефсиманский сад», как говорят наши. Один раз — когда он прислоняется к колонне спиной, кажется, после ухода патрициев. Второй отчасти в финале. Бр-р.
Я почему-то воспринимаю теперешнего Витю, Витюшу таким, как на той фотографии в «Знамени»[10] (Оля говорит, это из «Смиренного кладбища»). Вот этот взгляд. И тот — вверх. «Да минет…», вернее, «Чего ты еще хочешь?»
Больше я со спектакля не помню ничего, вернее, все было приблизительно так, как накануне, только напряженней, острей. Виктор был красив, кое-что я снимала. Кстати, щелкнула в 1-ый раз и сразу — взгляд на меня, я — за окно. Еще бы, кто это оттуда снимает? Больше не глядел. Интересно, выйдет ли пленка.
Кончился спектакль. Я быстро закрываю фотоаппарат и начинаю спускаться, забыв, что патриции не вышли. Они начинают выходить, проталкиваясь между нами. Оля вспоминает: цветы! Я проталкиваюсь вглубь, вижу, как Катька висит на шее у Волкова с воплями: «Сыграли-и!» и т.п. Он, наконец, выдирается и выходит. Оля налетает на Катьку, та бежит за цветами, отдает их кучей, мы пытаемся разделить, а уже не 1-ый поклон. Наконец, я отдираю пять, а потом 7 гвоздик и иду к Китаеву.
Будь прокляты последние спектакли!
Китаев был в состоянии, близком к истерике, лицо меняется ежесекундно. Я подхожу, отдаю цветы, начинаю говорить, он склоняется, глаза смотрят пристально. «Игорь, я хочу вам сказать… от имени всех фанатов… Мы за это время успели вас очень полюбить», — говорю я, буквально гладя его сверху вниз по груди. Больно, жалко, сама чуть не плачу, говорю сбивчиво. Наконец, уже отстраняясь: «И… спасибо вам за Геликона». Я отрываюсь, Боча стоит рядом, отдаю ей молча букетик нарциссов, смотрю прямо в глаза, пытаясь вложить во взгляд что-то ободряющее. Взгляд у Бочи понимающий, серьезный. С тем и ухожу. Вижу вдруг — на полу, на цементе — букетик. Поднимаю, спрашиваю у зала — кому? Женщина — «Авилову». Думаю, ах, черт, не хватало еще. Они выходят, я подхожу с цветами, взглядываю на него — увидел? И, не глядя, — «Возьмите». Голос тоже — блеск, низкий какой-то. А он, я успела заметить, улыбается! И я отдаю цветы, вдруг чувствую — он за руку — хвать! И не просто, как всегда, а сжимает. Несильно, но так. Я ушла, думаю про себя — ни черта же! Да и цветы не мои. А потом… почему? Увидел, что плохо и решил помочь? Рванулся на помощь? А что, очень может быть. Его же не предугадаешь.
Отошла, кончились аплодисменты, Оля меня подхватила буквально стонущую. Усадила на стул, Мишка Докин спускается — «Вы что? Они все живы». Мы ответили смехом. Оля меня гладит (вот человек — всегда рядом). Выходим. У Оли Ф. ви-ид! Она сказала, что Виктор взял у нее энергию. Попросил. И что на поклонах она заметила его взгляд — «Ну, ты как? Все нормально?» Вышла она нервная, ощутив, насколько Виктору не хватило сил. Я аж испугалась — все было хорошо и вот. Я сама от этого спектакля ничего другого не ждала. Виктор не мог не сыграть этот спектакль как последний. Я уже ведь немного его знаю. Не мог. А что сил не хватало? Финал он сыграл, на полную. Значит, хватило все же. Энергию брал (рука на зал, «метла», как девчонки говорят), так это ведь хорошо — бережется. Не стесняется брать. И то хорошо. А девчонки в трансе. Наталья тоже.
В общем, мы ушли. Я крыла мысленно Романыча за Китаева. /…/
Из дневника О.Ф.
[1990 г.].
«Калигула»
12.02.90 21:00
/…/ Двенадцатого еле доползла до Театра — хотелось спать. Еще не знала, что сильно заболела. /…/ Прорвались с трудом: Стася упросила три входных билета!!! Меня втолкнули внутрь, а затем усадили на первый ряд вместо О.К. Если б девочки знали, какой подарок они мне сделали! Я мечтала посмотреть «Калигулу» из середины первого ряда. Сидеть и испытывать смешанное чувство ужаса и восторга, когда император замирает прямо над тобой…
/…/ Пролог остался в памяти на всю жизнь — резко распахивающаяся дверь, вспышки голубых молний, гром-выстрелы… И бледное, спокойное лицо императора. Но жуткое напряжение шло от белой фигуры, непроницаемых глаз и длинной худой руки, лежащей на краю ниши… Император обвел зал глазами и растворился в темноте…
Одной этой сцены было довольно, чтобы внутри все натянулось в струну. Ох и спектаклик сегодня бу-удет! Виктор бесстрашно шел на грани золотого света и прежней беспросветности.
Звуки капающей воды… Совет патрициев. Волков вновь умело обходит фразу о Друзилле,[11] Мамонтов играет своего Муция как-то по-взрослому, Керея — само спокойствие и беспощадная ирония ко всем и ко всему, Писаревский, Гройзбург, Трыков… У Сципиона голос прорезался (точнее, он прорезался 11-го на шестичасовом), не так сильно глотку дерет и пока идет в норме…
/…/ А вообще было интересно смотреть «Калигулу» — император постоянно менялся. Фактически я видела пять разных людей.[12] Даже лица у них были не похожи… Это как «Оформитель» — там деталь, сям деталь…
/…/ Звуковая палитра «Калигулы» насыщена музыкой, воплями, смехом, скрипом и грохотом дверей. Уже с самого начала Геликон противостоит Керее и Сципиону. (Как Китаев смотрит в этом куске! О боже!)
С жутким хохотом, словно дразня и одновременно убегая, на сцену влетит Калигула. Но в каждой щели, в каждой двери патриции. Попался! Раскрытая ладонь досадливо-ожесточенно ударит по двери. Попался. Патриции немедленно начнут атаку на Цезаря — этого нет, того — нет, там — беспорядки, сям — не хватает… И вообще!
Император повернется лицом к публике — на лице — страдание. Господи, когда ж все это кончится!!!
Фото Е.И.
С трудом отодрав себя от металлической поверхности двери, Калигула пойдет вперед и остановится на краю деревянного покрытия сцены. «Да, да… Я займусь всем этим!» Звук капающей воды, император посмотрит вверх, прямо в прожектор и начнет речь про политическую экономию, которую собирается перевернуть в два хода. Он говорит и загорается подвесная рампа, освещая лица зрителей… Этот неожиданный прием каждый раз заставлял сжаться в комок. Ощущение, что тебя наизнанку вывернули и вообще заглянули в такой уголок души, куда сам заглядывать не любишь. Но кончился монолог, спад музыки, свет медленно гаснет, остается только тот, что на сцене… /…/ Виктор играет ровно, по-прежнему светло, хотя чуть более жестче… Но может, мне так кажется оттого, что я сижу на 1 ряду, прямо по центру? Не место, а сковородка. /…/
«У вас две секунды, чтобы исчезнуть… Раз…» Патриции не шевельнулись.
«Два!» — лицо на секунду свела судорога. Патриции мгновенно испарились, а Виктор прислонился к двери, словно силы внезапно ушли, и как-то странно посмотрел вверх. В «Оформителе» есть подобный взгляд: «Ну что, Господи… ты доволен?..» Но там взгляд обрывался монтажной перебивкой, а здесь ты видишь все, до конца… Музыка взмывает вверх, свет начинает гаснуть — Калигула отводит взгляд, поворачивая голову как-то вбок, словно не выдержал чего-то… чего-то жутко давящего… Словно ему нестерпимо больно и хочется плакать.
В полумраке видишь, что император, скрючившись, сидит на полу, вокруг продолжается жизнь, печально поет фонограмма.
Следующую сцену все провели просто чудесно. «Слушанье дела окончено…» — бесподобная интонация. Китаев-Геликон с сияющими глазами следит за своим императором. И непонятно, чего в них больше — восхищение игрой партнера или в роль «въехал». Калигула стоит в раскрытой створке «своей» двери, небрежно облокотясь об ось этой металлической «полубанки». Изумительная поза!
А потом начнется сцена с Цезонией…
Калигула пойдет на свою точку в голубом простреле бокового света, опустив голову и глядя себе под ноги.
(А вообще здорово — люди как призраки возникают в этом спектакле. /…/)
«У меня болит кожа, грудь…» — Виктор говорит спокойно, даже весело, улыбаясь (но не светло, а как-то… не могу объяснить, как. Надо видеть. Вот лицом изобразить могу, а словами — нет), глаза загораются каким-то дьявольским огнем.
Знаю, что сейчас последует вопль: «Да кто такой этот Бог, чтобы я с ним равнялся?!» и дальше сцена «сумасшествия», и в который раз вздрагиваю на крике Калигулы.
Бочу я не слышу. Она вдруг перестала существовать, хотя реплики ее идут…
Калигула яростно распахивает створку «своей» двери, с грохотом вжимаясь в нее. Звук слился с фонограммой — гроза — выстрелы и «маятник». Дальше начинается свистопляска… Император идет своей страшной «зависающей» походкой, голос делается хриплым, человеческого в нем мало, это скорее рык…
«Введите виновных! Виновных сюда! Виновны все!»
На вопли Цезонии вбегают патриции. Сцена заполняется людьми и звуками. С хриплым криком Калигула поворачивается к своим подданным, хватает Цезонию за плечи и смачно целует в губы, стоя в столбе ослепительного белого света. Над миром бушует гроза, а на сцене по световым пятнам мечется человек в белой одежде и желтыми растрепанными волосами…
Выкатились патриции. Идет лай — обсуждение поступков Калигулы. У Иванова всю сцену рожа — словно лимон за щекой держит. Волков, слава богу, текст не путает, и не рыдает, как 11-го. (Хотя тогда мне больше понравилось.) Словом, заговор на славу! Борисов — умница…
«Предоставим Калигуле и впредь идти своим путем…»
Молодец!
А дальше безукоризненный выход Геликона и появление императора в «слепых» очках. Мороз по коже! Рядом со мной снимают. Виктор замирает под прожектором, послушно ждет несколько секунд, затягивает паузу и, не дождавшись, когда наведут на резкость, сматывается. (Я бы три снимка успела сделать, пока он ждал! Витя подглядывал за ней из-под очков — четко видела!)
Замечательно ведет роль Старого патриция Черняк: «Да что мы ему сделали?» «В том-то и дело, что ничего», — интонации Китаева — это отдельная повесть. И вообще об этом спектакле можно роман писать. «Фанаты и последний “Калигула”». Звучит, а? /…/
Догадывалась, что «зеркало» в «Калигуле» вещь жуткая, но до такой степени…
По мне всего лишь скользнули глаза, прежде чем император отскочил назад — как током ударило… Бр-р! Ну и взгляд…
Распахивается дверь, из люка появляется Калигула. Ощущение, что за ним гнались: отрывистая речь, сбитое дыхание…
«Здравствуй, моя прелесть!» — на мгновение прильнул к Старому патрицию и тут же отскочил назад.
(12-го именно в этом эпизоде Калигула пристал к Сципиону: «На склоны гор спустилась тьма, в конюшне лошадь умерла!.. Дальше продолжишь сам!!!»
11-го он брякнул это в другом месте, по-моему, в сцене поэтов, и там не было слова «умерла». Девочки потом объяснили историю возникновения этой фразы. Она из «Последней женщины сеньора Хуана», Виктор играл когда-то там главную роль.)
Стишок про тьму и лошадь смешит публику. Патриции молчат. На лице Муция-Мамонтова величайшее возмущение — молодец, здорово играет! /…/
Разговор про финансы тоже был «ох» и «ах»! Зал хорошо отреагировал на «привычку»[13] и даже на несколько мгновений стал теплым, когда Калигула и Геликон пофилософствовали насчет работников и сенаторов.
Самое удивительное в этой сцене то, каким маленьким и хрупким показался мне Виктор в этой сцене. Он же был ниже всех ростом, даже ниже Леши Мамонтова. Но рост Вити — это вообще загадка…
«Надо торопиться! У меня же на сегодня еще назначена казнь!..» Честное слово, зал замер. Значит, все, что тут говорили до этого, правда!!!
Внезапно император серьезнеет. «Керея… отойди…» — отстраняющий жест, которому нельзя не повиноваться. Керея отступает из светового круга, открывая Лепида — С.Писаревского, что притулился у «императорской» двери.
«Что ты такой грустный? А… это потому, что я велел убить твоего сына…»
«Что ты, Гай… Напротив…» — выдыхает Лепид. Можно подумать, что у него сердечный приступ. Но и реакция Калигулы не лучше: резко округлившиеся глаза, лицо, не предвещающее ничего хорошего, и тягучая, замедленная пластика. «На-апро-оти-ив…» — хрипло тянет Цезарь (зал тоже пораженно молчит: как же так?). Император останавливается в метре от намеченной жертвы и начинает «утюжить»: «Как я люблю тебя, Лепид…»
«Смеяться всем…»
Фото Е.И.
Бедный Писаревский. И как это он выдерживает такие глаза. На его месте давно надо было бы скончаться… Но С.П. еще и прекрасный партнер, сквозь маску роли проступают внимательные глаза и чуткие, всеслышащие уши…
«Давай посмеемся вместе… Ну…»
— Га-ай… — Лепид сейчас беспомощен, как ребенок.
«Хорошо, тогда я расскажу…» — Гай крутит кольцо на пальце, потом резко вскидывает голову — по лицу идет судорога, голос делается резким, жестким и угрожающим. — «Но ты будешь смеяться». Рука, погрозив чему-то, резко указала пальцем в пол. После нескольких секунд паузы Цезарь вновь принимается говорить, сосредоточенно вертя кольцо.
«Жил-был бедный император. Его никто не любил… А он любил… Лепида». /…/
«Что же ты не смеешься? Лепид… я хочу, чтобы ты смеялся».
Обычно до этого Калигула просто-напросто начинал щекотать Лепида. Здесь расстояние в метр сохранилось, и вдруг несчастный патриций залился истерическим захлебывающимся смехом.
— Смеяться всем! — рявкнул император, метнувшись к другому сенатору.
— Смеяться всем! — скомандовал Геликон, следуя за хозяином и жестами подбадривая окружающих. (У Китаева бесподобная резкая выразительная пластика. Ей-богу! Он задавал пластический ритм многих сцен!)
Через мгновение все присутствовавшие на сцене корчились от смеха. Тон задавал император /…/, но смех Калигулы не был естественным, а каким-то… искусственным… нет, точное слово подобрать не могу, но сцена словно отпечаталась в памяти, страшная и прекрасная одновременно…
Внезапно Калигула останавливается, с ужасом смотрит на окружающих, задерживает взгляд на рыдающе-хохочущем Сципионе и резко вылетает вперед, сжав виски ладонями. Привычный (для меня) жест, отбрасывающий волосы назад. Взлохмаченная челка, словно золотое сияние возле бледного лица… И абсолютно синие глаза…
«Посмотри на них, Цезония… Ничего не осталось…»
И снова загорается подвесная рампа.
Монолог о страхе. Напряжение неумолимо растет. (Господи, думаю, если сейчас так, то что будет в конце?!)
Виктор упрямо гнет линию оправдания поступков Калигулы. Но сегодня он не в противоречии с пьесой, а в каком-то странном слиянии с автором. Становится страшно.
Музыка отвыла свое. Потухла рампа. Император вынырнул из бездн философии и вернулся на грешную землю.
«Керея, что ты молчалив сегодня?»
— Я буду говорить, как только ты позволишь, Гай, — интонация, полная достоинства.
— Прекрасно! Тогда молчи — (зал сдержанно смеется). Я с удовольствием послушал бы нашего друга… (все замерли. Резкий хлопок в ладоши)… Муция!
— К твоим услугам, Гай! — лицо Мамонтова расплывается в счастливой улыбке. Он играет прямо противоположное Камю — в пьесе — страх.
— Расскажи нам о своей жене.
— Моя жена? — обескураженно пожимает Муций плечами. — Я ее люблю…
— Да, да, разумеется. Но как это пóшло… — морщится император.
Патриции дружно ржут. В эту секунду эти сытые рожи никаких симпатий во мне не вызвали. /…/
— Цезония…
Боча улыбается с вселенским пониманием. Они стоят вплотную друг к другу у раскрытой правой двери; все жесты предельно откровенны…
— Нет… — шепчет император, отодвигая Цезонию. — Не то… Муций, я иду… к твоей жене…
Вид у Калигулы: «Я отправляюсь совершать подвиг; если вернусь…»
Прежде чем исчезнуть в люке, оглядит всех и зло бросит: «Никому не уходить! Всем оставаться на местах!» Несчастный Муций замрет на полдороге — вернули окриком. Вид такой, будто его сильно тошнит: очень выразительная спина…
Цезония деликатно прикроет дверь люка и, прислонясь к ней спиной, заговорит с патрициями. (Одиннадцатого на этой именно сцене я увидела, что бедную Бочу трясет, как в лихорадке… Она сильно нервничала и ожесточенно била рукой по двери; даже Виктор обратил внимание: ты чего?)
/…/ Император вылетел из люка: «Муций! Возвращаю тебе твою жену!»
Когда сидишь по центру — забавные ощущения — словно ты играешь спектакль.
Муций с завываниями улетает за дверь. Раньше Виктор его успевал поймать за воротник или просто мчался успокаивать, как маленького. Теперь император даже не дернулся, и Муцию пришлось вернуться самому с побитым видом.
— Управитель, ты прикажешь запереть житницу. С завтрашнего дня начинается голод.
Эта фраза, сказанная с легкими паузами, словно идущая изнутри толчками, заставляет всех замолчать.
— Приказ я только что подписал. Он находится там… (красноречивый, ломкий жест в пол)… в спальне. /…/
— Но, цезарь, народ будет роптать… — сдавленно выдает Трыков.
— Голод — национальное бедствие. Национальное бедствие начинается завтра. Я прекращу его, когда мне заблагорассудится.
Весь этот монолог произносится тихо, без нервов… Самое интересное — ритм речи Калигулы. Он резко отличается от других персонажей В.А. По одним только интонациям можно узнать императора, по дыханию…
«Знаете ли вы, что мы с Геликоном работаем не покладая рук?!» — раньше голос шел по возрастающей, теперь спокойнее; «вопит, но потише…» Геликон мгновенно становится в позу и начинает декламировать: «Смертная казнь приносит облегчение и освобождение…» Патриции замирают, словно кол проглотили. Гай ходит между ними, пронзая каждого, по очереди, жестким холодным взглядом. И как-то незаметно он вновь оказывается надо мной. Звучит «Терпение…»
«Параграф четвертый…» — вознамеривается продолжать Геликон. «Ну, хватит!..» — обрывает его император и переходит к делам вполне обычным: «Хочу обсудить с вами, как идут дела моего публичного дома» — выручка мала!
Бесподобные интонации у всех исполнителей этой сцены.
Пока Цезония излагает присутствующим план по выкачиванию денег из населения через лупанарий, Гай уходит вглубь сцены и прячется в темноте, зорко подглядывая оттуда за окружающими.
Я потихоньку наблюдаю за Трыковым, который играет сейчас Мерейю.
— Мерейя… — раздается внезапно сухой и ровный голос Гая. — Что ты пьешь?
— Лекарство от астмы, Гай…
— Я спрашиваю, что ты пьешь? — император выступает из темноты бледный, спокойный и излучающий какой-то странный голубой свет.
Всех патрициев мгновенно как ветром сдувает на другую сторону сцены, и они оказываются за спиной Калигулы — тут безопаснее… Вся сенатская стая дружненько бросает Мерейю на произвол судьбы.
— Это противоядие… — спокойно делает вывод Калигула, глядя прямо в глаза несчастной жертве. Далее следует цепь великолепных логических рассуждений. /…/
Припертый к двери Мерейя пытается слабо сопротивляться. Тщетно! Возникает иллюзия, что Калигула надел на себя какую-то броню — непрошибаем на все мольбы и просьбы…
/…/ Гай отбирает у Мерейи склянку с лекарством и отдает ее Цезонии, продолжая все время смотреть на свою жертву.
Когда знаешь пьесу, как-то легче смотреть, и все равно тяжело. Виктор играет, перешагивая через себя, преодолевая какой-то внутренний «забор», через боль. Такой же будет и последний разговор с Цезонией…
— Ты умрешь как мужчина, за бунт… — не глядя, вынимает из кармана маленький флакончик, откупоривает. — На, выпей этот яд.
Забавно, Виктор ниже Трыкова, этакая золотоволосая змея в белой одежде, смотрит широко раскрытыми немигающими глазами…
— Цезония, что это за противоядие? — осторожный шепот вполоборота к Боче.
— Это лекарство от астмы, Гай, — скорбная интонация у Бочи. Цезония отлично понимает, что спасти Мерейю уже нельзя — Цезарь превратился в неуправляемый снаряд…
— Какая разница… Днем раньше, днем позже, — в хриплом голосе Гая прорвалось сдерживаемое рыдание. — Пей…
— Что ты, Гай…
Мерейю обрывает яростный крик:
— Пе-ей!!!
Взмывает вверх музыка, через нее прорывается хриплый вопль Цезонии:
— Гай! Это лекарство! От астмы!
Ощущение, что мир перевернулся и все летит в тартарары…
Цезония, крича, падает на колени, патриции в ужасе разбегаются.
Мерейя пытается сопротивляться — Гай насильно всунул пузырек в зубы — руки царапают, теребят, несколько конвульсивных движений и все… Цезарь отступает назад, спиной наталкиваясь на колонну, не отрывая глаз, он смотрит на умершего, на лице маска омерзения. Гай уходит как-то странно, идя точно по периметру сцены (вдоль стен, попадая в полосы голубого света), резко, яростно, широко отряхивая руки, стараясь не дотронуться ими до себя, словно эти руки в чем-то таком… В расширенных зрачках ужас, боль, отвращение…
Вдоль стены идет, рыдая, Цезония. Она зацепилась платьем за дверь и умудрилась его не порвать…
На крайней правой двери «висит» Сципион. Цезония на двери люка.
— Постарайся его понять!..
Где-то с этой сцены почувствовала, что спектакль начинает набирать какую-то нервозность и вместе с тем «вязкость». Воздух становится тягучим, время замедляет свой бег, ощущение бесконечности истории и собственной беспомощности.
Снова звуки капающей воды. Из дальней правой двери бесшумно появился император и, не поворачивая головы, обращаясь куда-то в пространство, начал диалог со Сципионом.
(11-го император пытался любить этого болвана, пытался вызвать в себе какие-то положительные эмоции. Сейчас это все ушло напрочь! Только что Сципион объяснился с Геликоном и только что Сципион позлорадствовал в сторону Китаева. Из-под Калигулы отчетливо проступил Виктор, с трудом сдерживающий нервную дрожь. Он все слышал, а интонации на Юго-Западе понимают, как ни в одном другом месте. И началось!)
Жутковато видеть, как император медленно поворачивается с ничего не видящими глазами на звук голоса Сципиона. Какой-то самонаводящийся снаряд, а не человек. Интонации Иванова вызывают зубную боль крупных размеров — ты что, говорить по-нормальному не можешь? Вон Борисов, говорил как механизм, а сейчас приятно послушать — нормальный человек говорит, без выпендрежа.
Я смотрю, как бесконечно долго тянется Виктор к Сципиону. Правая рука поражает своей невероятной худобой: видны лучевые кости. (С некоторых пор В.А. получил прозвище: «Справочник судебной медицины».) На Иванове от прикосновения Гая вздуваются все жилы. Девочки аж ахнули.
«Ну почему ты догадался?!» — вопит Сципион. /…/ Гай отпустил мальчишку и пошел к «своей» двери, сдержанно бросив про малокровие. Сципион начинает завывать ему в спину, а у меня внутри было ощущение, что в меня воткнули отвертку и поворачивают, медленно и противно. Будь я на месте В.А. — либо по роже дала, либо запустила в Иванова ботинком. И клянусь всеми святыми — не промахнулась бы!
Длинный монолог Гая свистит мимо моих ушей. Слегка напрягаюсь. Цезарь стоит прямо надо мной. Вынимает из кармана очки, надевает и… у Гая сделалось совершенно чужое лицо: каменное, резкое. По нему идет судорога. Жуть! И в довершение ко всему — над моей головой взмывает рука с раскрытой пятерней и начинает медленно опускаться. От этого зрелища слегка вдавило в сиденье. (Он мог бы запросто до меня дотянуться, если б захотел…)
Очень хорошо все соединено: музыка и свет усиливаются на этом жесте, причем загорается рампа — освещая лица зрителей, и опускающаяся рука словно гасит свет: он вырубается весь полностью.
Несколько секунд «Презрение» воет в темноте, потом резко включается другая ритмичная музыка, на сцену влетает Геликон. Раньше в этом месте была пауза, пятнадцатиминутный перерыв; с 8 ноября 1989 года перерыв отменили, сведя громаду четырех актов по пьесе и двух по спектаклю в одно…
Начинается «Венера». Эту сцену я очень люблю. Во-первых, изумительно подобрана музыка, во-вторых, все такое отплясывают на сцене, что хочется самой в этот круг развевающихся белых одежд, разгоряченных танцем лиц, горящих глаз, хриплых голосов и сумасшедших стихов…
«Гай Цезарь Калигула ссудил им (богам) свое человеческое обличье», — зычно вещает Геликон.
Сзади мгновенно распахивается дверь, расположенная над люком: оттуда вылетает Калигула — желтые волосы высоко подняты и собраны в хвост, на лбу прорисованы нагло-черной краской изящные дуги бровей, губы — беспощадно-красные (В.А. явно красился гримом, а не губной помадой).
«Сегодня я — Венера!» — вопит император и идет в немыслимой подтанцовке. Ух! Класс!
Пролетая мимо Борисова — Кереи, Цезарь резко развернулся к нему, схватил за уши и, прежде чем тот успел сообразить, поцеловал, оставив на щеке уважаемого патриция алый контур своих губ. Отпустил и полетел дальше. Керея рванул следом, вид у него был: «Витенька! Тебе плохо? Я рядом, не волнуйся!»
Стоя сзади справа, гибко выгибаясь, делая руками плавные широкие жесты (одна рука идет вниз, другая — вверх, как маятник), при этом умудряясь смотреть по сторонам: «Ну, как я выгляжу?», император забавляется, искренне и непосредственно, словно ребенок. И что-то женское проскальзывает в чертах и жестах. Оглянулся назад: Старый патриций, стоя в дверях, что-то приуныл. Шутливо пугает, резко протянув к нему руки, и беззвучно смеется, когда тот от внезапного жеста шарахается.
Цезония, отчитав свой кусочек, повернулась к Калигуле лицом, упала резко на одно колено, склонив красивую гордую голову. Император резко протанцует-промарширует к ней, царственным жестом дотронется до ее головы, кинет кругом взгляд собственника и отскочит к «своей» раскрытой двери. /…/
Геликон читает с каким-то отчаяньем и восторгом. Странное чувство.
Гай стоит у своей двери, облокотившись о ее вогнутую поверхность и рассматривает в упор зал, потом повернулся к патрициям.
Геликон на последнем слове резко падает на колени, как подрубленный… Из колонок жахнуло выстрелами-грозой. Судьба неумолимо надвигается. Гай каменеет, как-то странно вытягивается, касаясь всем позвоночником стены, потом срывается со своего места и несется по площадке, пугая окружающих хриплыми воплями и неузнаваемо-каменным лицом. Впечатление такое, что он слепой. И ориентируется только на звуки и голоса. Патриции в ужасе разлетаются в разные стороны, а Гай исчезает за своей дверью. (Раньше он уходил за нее с таким рыком, что шел мороз по коже…)
Вперед выступает Цезония, она продолжает читать молитву Калигуле-Венере. Что ни говори, а играет Боча великую любовь к Гаю. И каждый раз, произнося: «осыпь нас дарами своими…», плачет Цезония.
/…/ Кончая читать, Цезония падает на одно колено, словно все силы взяла молитва. «Императорская» дверь распахивается — Гай стоит в своем прежнем обличье (в короткую паузу Виктор успевает стереть с лица грим и распустить «хвост», правда, на губах сохраняется след алого цвета, да волосы спутаны). Глаза у Калигулы печальные. С легкой усмешкой и как-то устало говорит с патрициями и, слабо махнув рукой, отпускает… На середине дороги, словно о чем-то вспомнив, остановит эту толпу в белых одеждах.
«Стойте… Идите через правый выход. У левого я поставил солдат. Им приказано вас убить…» Да-а, сыт Гай смертями по горло!
Патриции испуганно-резко рванут с места и беспорядочной толпой скроются в дверях, подгоняемые криками Цезонии. (Боча всегда импровизирует в этом месте. Например, 8 ноября на шестичасовом она кричала им: «Куда? Куда?!»)
Боятся патриции смерти. Четко виден страх плоти и бесстрашие Гая, с каким он идет к концу. А если и возникают у него в финале слова о страхе, то это, скорее, говорит рассудок. Его страх не слеп, он словно дает увидеть еще что-то…
Цезония остается у правой двери, Геликон в нише левой двери, Цезарь у колонны, а в центре, повиснув на люковой двери, завывает Сципион. Иначе не назовешь тембр речи Иванова. Так и хочется сказать словами Мольера: «Боже! Какой бездарный дурак!» /…/
«Самая ничтожная война…»
Фото Е.И.
И еще — в этой сцене появился замечательный кусочек. Император ушел к правой колонне, повернулся лицом в зал, и в тот миг для меня не существовало Гая, в тот миг с залом говорил актер Виктор Авилов (что-то в районе зонгов получилось). «Любая самая ничтожная война, развязанная здравомыслящим тираном, обходится нам в тысячу раз дороже моих жалких причуд». Пауза, и на шепоте, чуть сдавленным голосом: «Самая ничтожная война». Каждое слово идет через паузу, словно актер хочет докричаться, достучаться до зрителей. В некотором роде для меня это центр роли. Не помню, загорается подвесная рампа в этом месте или нет.
Что-то от Беранже есть в этом кусочке, от его непримиримости к носорогам. «Но ведь человек, превращающийся в носорога, это что-то бесспорно анормальное!»
/…/ Сципион вякнул про величие Рима. Император посмотрел на него с тоской и сдержанно попросил убраться вон.
А дальше — великолепная бессловесная заставка: Калигула, Цезония и Геликон, двигаясь, словно в рапиде, под звуки «Луны», дотянулись до дверей, раскрыли скрипучие створы и скрылись в них. Такое ощущение, что людей туда всосало. На противоположной стороне табуном прошли патриции, шумно обсуждая положение дел. Писаревский невозмутимо курил, созерцая с высоты своего роста Лешу Мамонтова, размахивающего у всех перед носом газетой и чего-то там вопящего про плюрализм. Патриции скрылись в ближней правой двери и не заметили Геликона. Он возник во тьме, словно призрак, скользнул за заговорщиками и метнулся обратно к Цезарю.
Вообще мне очень понравился Геликон. Китаев молодец. Трагедийная нота шла у него с самого начала, в отличие от Гая, у которого начало было мощным и светлым (я не имею в виду пролог). А еще очень нравится костюм Геликона. Легкий, летящий и одновременно жесткий, создающий иллюзию тяжести и силы. После Виктора, Китаев был вторым актером, сильно привлекшим мое внимание. Не забуду, как он смотрел «Уроки дочкам». Забрался на самый верх, примостился на левой стороне шестого ряда и веселился, как ребенок. Я впервые увидела его в «неофициальной» обстановке. И увидела на нем… очки! Геликон, оказывается, плохо видит! Потом он был администратором на «Эскориале». И я на всю жизнь запомнила красный свитер и наброшенное на плечи черное пальто. И еще. Китаев первым понял, почувствовал Виктора, его манеру жить на сцене, и может, поэтому быстрее других вписался в Юго-Запад. На каждом спектакле он негласно охранял Авилова. И когда играл Муаррона, и когда был слугой Калигулы.
В сцене рассказа о луне Геликон стал намного сдержаннее и в пластике, и в голосе. (Я привыкла, что он кричит, и ждала вопля, чтоб снять эту сцену. Что поделать, пришлось нажать на спуск почти в полной тишине.[14] Витя не дрогнул, хотя видел, как я жду «громкий» кусок и слегка напрягся.) И уходил Геликон в этой сцене тоже мягко. На крик: «Куда ты, Геликон?» резко, с отчаяньем бросает: «За луной…» и мягче, с любовью: «… для тебя». Музыка гавкнула так, словно Геликон хлопнул дверью от всего сердца. Калигула сжался, как от удара, уткнулся носом в пол. В ту же секунду включился голубой прожектор. Император напрягся, вытянулся по стене на зов Луны, потом пошел, сначала медленно, на середине пути даже остановился, словно в нерешительности, оглянулся… И вдруг стремительно рванулся вперед и, не дотянувшись до луча голубого света, рухнул в темноту.
Пять раз я видела эту проходку, и все пять раз она была разной. С каким настроением Витя играл, такой и Луна была. 13-го сентября он за ней со звериным рыком ходил. Не человек, а раненый смертельно зверь. Даже страшно становилось…
Во тьме с криком метнулась Цезония, возник хохочущий Сципион…
Все стихло. В створе «своей» двери стоит Гай. Из люка показался Старый патриций. Размытость ушла и из этой роли. Черняк тоже заиграл великую любовь к Гаю, единственное, чем возмущается — шокирующим поведением императора. А в принципе, он даже не против того, что его постоянно обзывают то «моя радость», то «душка»…
«Что, моя прелесть, пришел еще раз полюбоваться на Венеру?» Ни малейшего намека на издевку. Калигула тоже неплохо относится к этому седому господину в пенсне…
— Нет, что ты, Гай!
Старый патриций сам пугается собственной смелости.
— Против тебя заговор! Вот список заговорщиков, я похитил его у Кереи…
Но ценой предательства купить себе покой не удается: глядя перед собой, Гай методично докажет, что Корнелию нет нужды умирать. Не любит Гай доносчиков, ох, как не любит, а к этому задерганному господину внутри возникла жалость, не более того…
— Следовательно, никакого заговора нет — это была шутка.
— Шутка, обыкновенная шутка… — плачет патриций. С одной стороны — он совершенно сбит с толку, с другой — он ПОНЯЛ.
«С бескорыстным злом надо хитрить», — сказал когда-то Керея.
Бескорыстное зло…
— А теперь исчезни, моя прелесть…
Патриций покорно испарился в люк, а Гай устало прислонился к «окну». Сзади неслышно возникла Цезония. Описать эту сцену трудно, практически невозможно — надо видеть… Гай, ощутив прикосновение к себе, поворачивается к Цезонии, смотрит на женщину, кончиками пальцев дотрагивается до нее… Потом, словно подумав, мягко, но властно отодвигает женщину от себя. Волна музыки накрывает обоих. В памяти надолго остается эта картинка: женщина, сознающая, что не может помочь, и мужчина, застывший у окна. Что-то устало-обреченное в его неподвижной фигуре, низко склоненной голове. Тьма поглощает обоих... И в ту же секунду пространство буквально взрывается криком старого патриция:
«Гай! Они убьют тебя! Клянусь! Га-ай!»
12 числа на 9-часовом это был такой «направленный» крик, что его не надо было расшифровывать. «Витя! Берегись!» В кубе.
А 11 числа, когда Боча «вибрировала» от великих нервов, Виктор повернулся к ней и с минуту подержал перед Цезонией раскрытую ладонь. И Боча у всех на глазах почти моментально расслабилась, глаза перестали гореть лихорадочным огнем, и, самое главное, она перестала так жутко дрожать. Я впервые видела, как Витя открыто кого-то лечит…
Все стихло. Началась сцена с Кереей. Император стоял, скрестив на груди руки и прислонившись спиной к двери с правой стороны, Керея в центре, потом смещался к левой колонне.
«Керея, за что ты меня не любишь?»
Раньше эта сцена выглядела так: император говорит абсолютно серьезно, литератор рвет страсти в куски и клочья с видом борца за свободу и демократию. 8 ноября Цезарь сел на ернический тон, в ответ полетело такое же (Виктор аж обалдел). Теперь Гай открыто «ломает комедию», Керея спокойно и с достоинством отвечает. В общем-то, сцена выровнялась. Гай ушел в темноту, силуэт императора смутно виден в голубом луче «луны». Жутковатая картина: Керея говорит, а из тьмы ему отвечает хрипловатый голос.
/…/ Я слежу за Гаем, Керею все равно видно боковым зрением. И мысленно приказываю себе все запоминать. Потом нарисовать эту картину — снимать бесполезно — темно. И потом ч/б фотография не передаст странной красоты эпизода. Его видно глазами. Вообще дела странные творятся: видишь на спектакле одно, начинаешь печатать фотографии — совсем иное лезет. Может, оттого, что они лишены золотого света. Интересно, как бы это в слайдах выглядело?
Керея говорит с легкой иронией, говорит вещи в общем-то правильные, но мороз по коже от этой правильности. И еще: рассудок с Кереей, а сердце с Гаем. Кто победит? Калигула из тьмы начинает подкрадываться к литератору, ощущение, что им управляют инстинкты — человек на секунду пропал. Страшно!
«Гай…» — отстраняюще-протестующий жест Кереи останавливает императора. Тот, качнувшись, словно напоролся на невидимую стену, останавливается и мгновенно трезвеет.
«Керея, тогда ты должен верить в высокие идеалы…» Боль!!! Всего секунду назад Гай шел убивать, это четко читалось… Это одна из лучших сцен в спектакле.
«Керея, ты знаешь, что это за список?» — как-то буднично спрашивает Калигула, вынимая из кармана сложенную вдвое бумажку. «Я знал, что он в твоих руках», — так же спокойно и буднично отвечает литератор. Глаза Калигулы мгновенно вспыхивают. «Да! Ты — ЗНАЛ!»
…«Калигула» от Авилова. Очень интересно следить за трансформацией образа. К последнему спектаклю он только-только начал складываться — нравственная опора роли. Виктор кое-где меняет слова, подбирая те, что ему ближе, понятнее, добавляет что-то от себя. Про интонации я вообще молчу. Уже играется не внешняя сторона, а внутреннее. Актер каждый раз пытается достучаться до зрителей и сейчас это направленный удар в зал. Раньше он был более рассеянным — сил много уходило на постижение образа, на борьбу с философией Камю. Теперь не борьба, а жуткое слияние с ней, сил сразу удвоилось… Неужели для того, чтобы так играть, надо пройти сквозь ад января 90 года?! Да, зал непрошибаем. С этими людьми слишком долго говорили на примитивном языке, слишком долго кормили пирожными, чтоб потом предложить такое… Блюдо, которое не знаешь, с какого конца едят, и похожее на черствую корку — обдирает до крови…
…Список заговорщиков сгорает в руке Калигулы. Свет снимается полностью — только рыжее пламя освещает лицо императора, пляшет в огромных глазах. (11-го Виктор разжал пальцы, и комок огня полетел вниз, покатившись по одежде, ударился об колено, отскочил и приземлился на бетон. Юлька чуть не охнула на весь зал и вцепилась мертвой хваткой мне в руку. По правде сказать, у меня душа в пятки нырнула, когда увидела, как по белому плащу кувыркается огненный клубочек. Виктор спокойно посмотрел на это зрелище, коленом слегка поддал горящий шар, чтоб тот не упал на доски… Воистину, не боится огня!..)
«Оцени мое могущество…»
Керея слинял за дверь. Гай, оставшись один, с минуту молчит, опустив голову. Над ним громко воет фонограмма.
«Ты решил быть логичным, идиот…»
Фото Е.И.
(11-го этот кусок был одним из самых потрясающих! Виктор так светло сказал и про Луну, и про пустоту, и про то, что «надо идти до конца», что невольно призадумалась — а собирается ли он играть тот финал, или сегодня Цезарь решил, назло всем, не умирать. А лицо у Гая — иконы писать можно — не удержалась, нажала на затвор. Виктор чуть опустил глаза вниз: «Ну сколько можно?» Если б он мог видеть себя со стороны! Этот портрет Гая[15] я считаю своим шедевром. Такого лица нет ни на одной фотографии. Обязательно отдам его Гале[16] — пусть любуется.)
12-го Цезарь четко и твердо сказал: «Надо идти до конца», — словно точку поставил — вынул из кармана очки и, надев их, пошел «слепой» походкой (в ритм музыки ощупывая пустоту рукой, уперся в стену, как змей скользнул по узкой трубе, пошел вверх по ней…). Тьма съела Калигулу.
В простреле голубого прожектора на сцену влетели Сципион и Керея. Сципион в желтом свете слева у края, Керея — у стеночки справа, прямо под «луной». Иванов бездарно отвыл на беспощадные вопросы литератора, и получилось забавно: по тексту он должен призывать Керею стать союзником Гая, а по интонациям выходило:
Керея: «Ну и подлец же ты, коль не понял великого человека! Да тебя убить мало — рук марать не хочется! (вслух) — Нет, Сципион!» (Уходит.)
К крайней правой двери прошел Геликон, вопли Сципиона остановили. «Я ничего не понимаю в стихах». Большего презрения я не слышала…
— Ты мог бы мне помочь…
— Я знаю только, что дни уходят и надо торопиться жить; А еще я знаю… что ты мог бы убить Калигулу (пауза, от которой мороз по коже) и что он… был бы не против!
Дверь яростно лязгнула, Сципион залился истерическим хохотом и свалился в темноту. (И снова возник император, в створе одной из дверей слева, нащупывая дорогу рукой.)
Как Китаев произнес это: «Кал-лигулу»… Растягивая «л», делая его двойным-тройным.
Воздух безбожно уплотняется, становится нечем дышать.
Геликон выуживает из-под пола патрициев. Сцена, в принципе, идет нормально, если не считать того, что в голове у меня звон.
Зал хорошо реагирует и на патетическую физиономию Марка Гройзбурга, и на лукавое кокетство Виктора. Боча решительно ходит по сцене и всем распоряжается.
Наблюдала забавную сцену — 11-го я нечаянно повернулась в начале этого эпизода и увидела, что в левом проходе, почти у самой двери, в темноте стоит Виктор собственной персоной и смотрит спектакль, а за секунду до реплики он просочился в щель между краем «своей» двери и стеной, а дальше все как полагается… 12-го я ждала этого момента, происходящее на сцене меня не интересовало. Император появился, встал впереди стоящих слева, потом так же «утек» в дверь, но не до конца, а продолжал подсматривать, высунув голову за металлический край… Витя смотрел спектакль с видом зрителя, пришедшего впервые… Глаза горят, улыбка, лицо — сама доброжелательность.
И тут я соображаю, что впереди еще сцена поэтов, про которую я изволила забыть! Ох! Думаю, когда ж это все кончится, сил больше нет! Да вдобавок чувствую, что с 1 по 4 ряд не зрители, а глыба льда — спине жутко холодно. 5-й ряд — так-сяк; 6 и 7 — тепло, даже горячо — там свои. Караул! Я же кончаюсь раньше времени! Император в третий раз идет в «слепых» очках; Керея говорит патрициям: «Пора!»
Из предобморочного состояния выдергивает Геликон. С бедным парнем чуть не истерика, но держится великолепно и сцену свою с Кереей ведет потрясающе (а когда она у него была плохой?). Раньше Китаев ругался с Борисовым на всю катушку, теперь только потому, что так надо… «Роль такая…»[17]
Китаев обходит все двери, ударяя по ним рукой. «Духов вызывает», — почему-то мелькнуло в голове. Из правой дальней двери гуськом, стройно, выходят патриции, возглавляемые Лешей Мамонтовым. Геликон выходит к краю сцены, становится под прожектор и начинает читать обращение к гражданам Рима, которые сидят где-то в районе 7 ряда. От интонаций у меня встали волосы дыбом. Игорь! Милый! Не плачь!!! Нас еще много, тех, кто тебя любит! И мы защитим тебя!!![18] Начинаю жалеть об отсутствии фотоаппарата — это лицо Китаева надо бы сохранить для истории. Но, увы…
«Предусмотрены награды…
и наказания!»
«Наказанья» эти никогда не забуду! Такого отчаянья давненько не слышала, но чтоб со сцены, открытым текстом… Дошло, наконец, что это последняя сцена для Геликона, дальше — только смерть…
Китаев отходит в сторону, а из-под пола выныривает Цезарь в веночке набекрень, в зубах сигарета. Вид супер-нахальный. Даже в чем-то шокирующий. Гай церемонно подает руку Боче, помогая ей подняться наверх, изящным жестом кидает вниз окурок и, оставив Цезонию у закрытой двери, идет к первому ряду. Меня обдает горький запах табачного изделия. Машинально пытаюсь определить, что курил Авилов (но если честно, то с трудом увязываются в моем сознании Виктор и сигарета). Похоже на «Космос» — у него такой же терпкий запах… Гай стоит прямо надо мной, слегка покачиваясь с носка на пятку, с пятки на носок (эта пластика принадлежит исключительно Калигуле, у других персонажей я этого не замечала), и с юмором объясняет правила состязаний поэтов.
«Вы будете выходить… Сюда», — жест вытянутой руки, подкрепленный красноречивым взглядом в сторону Сципиона (не забыл про декабрь прошлого года[19]). На груди Гая, на цепочке, висит металлический свисток…
«Я свистну», — орудие немедленно опробуется. Резкий, короткий свист заставляет зал засмеяться.
«Тема — Смерть», — слово взвешено на раскрытой ладони. — «Время — минута».
«Минута» падает в глубокий голосовой «подвал». Никакой грубости, как стоит в ремарках у Камю, нет и в помине. Цезарь очень даже вежлив с подданными, хотя я, глянув в их сытые рожи, возможно, взвилась бы под потолок. «А это доказывает, что я единственный… слышишь, Керея?.. единственный художник за всю историю Рима». «Это только вопрос власти», — следует спокойный, но беспощадный ответ. Гай согласно кивнул, аккуратненько «вернул на место» Цезонию и завел глаза к потолку на реплике Старого патриция. Черняк играет прекрасно, зал смеется на реакцию Калигулы («Да сколько ж можно?» Что-то из взаимоотношений Гамлета и Полония). Мне кажется, что Виктор сам не прочь расхохотаться, но… нельзя. Роль.
«Начали, начали, начали!» — орет Цезарь, хлопая в ладоши. Патриции, как по команде, принимаются ходить из угла в угол и бормотать под нос. Больше всех старается Леша Мамонтов.
«Керея!» — Гай подхватывает литератора под ручку и увлекает за собой в дальний угол. «Я хочу, чтобы ты тоже был в жюри… Время от времени я буду с тобой советоваться… Но решения все равно буду принимать я».
Зал хохочет. Раньше эту отсебятину Виктор бормотал под нос, теперь говорит достаточно громко. Осмелел. /…/
По свистку патриции выходят к левому краю и, повинуясь опять-таки свистку, выбывают один за другим. Интонации «а ля коммунисты на допросе» остались, но теперь не режут слух, помягче звучат. Зал хорошо реагирует на происходящее, но холод не уходит — непонимание в кубе. Волков быстренько проговаривает текст, причем это отдельный анекдот: дошла очередь до Ванечки Волкова читать стихотворные вирши. Цезарь ждет с безразличным лицом и тут раздается:
«Уходи, Сципион…»
Фото Е.И.
«Желанна смерть!» От величайшего изумления Цезарь роняет свисток, глаза у него кру-у-углые-е…
«Такое есть преданье…» — продолжает Волков. «Ах, преданье… Так сразу бы и сказал…» — написано на физиономии Калигулы. Люблю я этот кусок, смешной очень.
«Зловонный урожай их собирать придется», — выпаливает Волков с видом «слушай, мерзавец, про себя правду». И быстренько намыливается к двери, пока Цезарь не вспомнил про свисток. Не тут-то было… Гай, хоть и обалдел малость, но в спину патриция дал тройную трель, дал сдачи. Я засмеялась: две соседки на коммунальной кухне поругались. А еще вспомнила Дарью Семеновну Бояркину.[20] Витя чем-то на нее смахивал в ту секунду.
Выходит Сципион, бесцветно читает, но я смотрю на Гая. Цезарь мстит: зная, что на него будут все смотреть, если он шевельнет хотя бы пальцем, поправляет веночек на голове, волосы, что-то стряхивает с плаща и легкой подтанцовывающей походкой идет к переднему краю. Становится он так, что встать прямо перед ним не-воз-мож-но. А еще он играет свистком — еще секунда и раздастся свист (человек победит актера). В черных глазах пляшут молнии, лицо страшно. А Иванов и не смотрит в сторону Калигулы. Его задача: проскочить мимо Виктора и не покалечиться. Виктор со злой оскоминой выплевывает свисток. «Уходи, Сципион…» Иванов, кажется, все-таки что-то понял. Ибо, стоя у правой двери, он неожиданно выдает: «Не забудь, что я тебя… любил». Интонация «любил» забавна, слишком нежная и в чем-то даже искренняя.
Юля Чурилова фотографировала спектакль, и у нее прекрасно схвачен момент, с каким лицом император проводил Сципиона.[21]
Сзади, как призраки, появились патриции. Рука на груди, глаза — прямо перед собой смотрят, походка — бесшумна и тяжела. Они идут сплошной стеной, неумолимо надвигаясь на Цезаря. Тот, глядя в зал, произносит свои реплики…
«Поэты против меня… Это, я вам могу сказать, конец…»
Этот «конец» меня едва не прибил.
«Сегодня нас будет человек двести…»
Фото Е.И.
Император ушел к правой двери, повернулся к патрициям и еле слышно бросил: «Все вон…», но стало как-то не по себе. Музыка взмыла вверх, патриции во главе с Кереей повернулись лицом к залу, на несколько секунд их залил ослепительный белый свет… и наступила тьма.
(Когда Виктор говорил свои слова и сзади возникли патриции, Борисов смотрел на своего «императора», словно говорил: «Витенька! Держись! Будешь падать — подхвачу!» Рядом с Борисовым стоит Леша Мамонтов с физиономией: «Будут падать — оба на меня!» Писаревский и Гройзбург с глазами фанатиков. Да-а! Последний «Калигула» есть последний «Калигула»…)
Луч света выхватил на лестнице Геликона. До сих пор перед глазами стоит этот эпизод: Китаев с чуточку растерянным и всепонимающим лицом. Все! Попался! Все кончено! Он начинает играть последние мгновения своего персонажа. Цезонии и Гаю дано его пережить, пусть ненадолго… Со смертью Геликона рушится щит, прикрывающий императора. Ну какой страж из Цезонии! Все, на что она способна, это заслонить собой Гая… Реально защитить может только мужчина…
Геликон метнулся к другой двери — заперто! Из щелей выступили заговорщики. Геликон, усмехнувшись, встал у двери над люком, спокойно поджидая убийц. Потом сделал два быстрых, резких шага прямо им навстречу. Взрыв музыки, ослепительная белая вспышка и человеческий крик слились в одно. Все ножи убийц на себе почувствовала в тот миг…
Убийцы разбежались во тьме, оставив жертву в одиночестве. Геликон, пошатываясь, дошел до левой колонны, повернулся, словно на зов, и устремился к голубому прожектору — «Луне». Он рухнет ничком, так и не дотянувшись до призрачного его луча. Рухнет с криком: «Га-а-ай!»
(И было в этом крике такое… Такое: «Витя, помоги!!!», что, говорят, Авилов, который смотрел спектакль из правого прохода и ждал своего выхода, метнулся на зов и чудом себя затормозил.) У меня внутри от крика Геликона все оборвалось. Напряжение достигло критической отметки…
Когда зажегся свет, в зале повисла «объемная» тишина. Цезония стояла у «императорской» двери, Калигула — у крайней правой, сгорбившись, пальцы скользят по металлу, словно лаская. На лице написано, что он пережил только что…
— О чем ты думаешь? — тихо и очень человечно спрашивает Цезония.
— О тебе… О Геликоне… Впрочем, это одно и то же, — чуть слышно отвечает Гай. Мне мерещится, что он ничего не сказал о Сципионе.
Сцена идет мягко и ровно. Боча аккуратно «держит» Гая… Вроде бы все нормально. И разговор, последний разговор окрашен в такие тона, словно это Последнее свидание в тюрьме… Двое стоят на разных концах пространства и преодолеть его нет никакой возможности. Гай прислонился спиной к двери и так посмотрел на Цезонию, что позавидовала Боче. Текст не плывет, не скачет, все вроде бы нормально. Даже дышать стало чуточку легче. Понимаю, что включили желтые прожектора, но снова возникает золотое сияние. Гай идет к люковой двери. Невероятно светлая сцена. Нервозность ушла куда-то. Два равных человека, знающих цену себе и миру, подводят итоги. Оба знают, чем все кончится, и бесстрашно идут вперед… Господи, как они играют! Но где-то в глубине подсознания возникает сигнал тревоги. Временами сквозь золотой свет проступает голубое свечение — Гай излучает боль. Ему плохо. Не настолько, чтобы вопить «караул», но чувствительно.
«Мне хорошо только с моими мертвецами. Они не лгут, они такие, как я…» — скажет он в начале сцены, а у меня голова от этого закружилась. Никогда он не говорил эти слова так. Разные бывали акценты в сцене с Цезонией, но эти слова не вылезали на первый план, не стояли потом эхом в ушах.
— Я счастлива тем, что ты мне сказал, — говорит Боча на невольно вырвавшееся затем признание Гая.
Металлическая дверь оглушающе лязгнула. В фонограмме возник маятник — отсчет начался…
— А кто тебе сказал, что я несчастлив?
— Счастье великодушно. Оно не истребляет других! — слова Цезонии как вызов.
— Значит, есть два вида счастья. Я выбрал тот, который смертоносен…
И тут происходит вещь необычная (по моим меркам). То ли я мысленно заорала, то ли терпеть ледяных зрителей силы кончились, но только Витя поворачивается вдруг ко мне, смотрит в упор, и на несколько реплик я превращаюсь в Цезонию… Его Цезонию. Я вижу желто-золотого Гая, его КАРИЕ[22] глаза, ощущаю идущее через 10 метров пространства тепло. Невероятно добрые глаза…
(Он поглядывал в мою сторону в течение всего спектакля, долетали отдельные словечки, фразы. Но не было «направленной» реплики, не было разговора. Он даже увидел у меня на руке браслет-змею[23] и тихо улыбнулся. Но с 25 ноября, с «Гамлета» я не становилась его ПАРТНЕРОМ. 3 декабря не в счет. Там было другое. /…/ 12 февраля. «Калигула». Именно на этой сцене Гай съехидничает в мою сторону 11 февраля, а до этого глазами спросит: «Пойдешь за мной?» — Да, Гай…
Сегодня он уже не спрашивает. Ему во что бы то ни стало надо прошибить зал. «Больно будет. Потерпишь?» — Да. Не бойся. Я сильная…)
От сокрушительного удара темнеет в глазах.[24] От Гая желобом идет длинный голубой луч — нож, который раздирает меня снизу вверх. Моментально сзади образуется теплая зона. Молодец! Достал! А то эти полсотни зрителей-ледышек укатают тебя самого на финальном монологе. Гай, держись! Осталось немного, всего один монолог и все! Ты свободен… После декабря, когда сильно болела, узнала, что голубой свет — боль. Причем именно физическая… Интересно, что же у него внутри делалось, если мне так больно? Но ничего, терпимо. Самое главное, ясная голова. Гай идет к Цезонии. Боча заставляет себя сделать шаг навстречу. (8 ноября на 18:00 она, наоборот, первой пошла навстречу, чем моментально отрезвила Калигулу. Шаг навстречу, затем обвила руками его шею. Лицо у бедного Калигулы было… И он впервые, на моей памяти, задушил Цезонию обеими руками.)
И сейчас он душит ее обеими руками, при этом отвернувшись, словно не может вынести это зрелище. Робота-убийцы нет и в помине. Он убивает не на автомате, а делая ей благо — что с ней станется после его смерти? Лучше я тебя убью, чем заговорщики. Я ведь знаю — они тоже не пощадят тебя, ведь ты все время была со мной.
Цезарь отскакивает назад и несется по большому периметру. Его не раздавило убийство, но крутит и ломает беспощадно. Звук маятника становится невыносимым. Под эту музыку Гай ходил в «слепых» очках… Калигула с разбега врезается в дальнюю правую дверь (не так зверски, как 8/XI-89 и 11/II на 18:00, но чувствительно — металл со скрежетом стонет под яростным ударом… Виктор влипает в дверь грудью, высоко подпрыгнув и на лету убирая руки и ноги, смягчить удар нечем. Мерещится хруст костей). Виктор стремительно проходит переднюю дверь, и тут неведомая сила разворачивает его на полдороге (он ведь уже повернул на финишную прямую, практически прошел дверь!), словно занесло на скорости, и он с размаху вписывается головой в металл. У меня все внутри обрывается, и рука моментально раскрывается: «Держись!» Он ударился левым виском, чудом не налетев на зазубренный край. Еще полсантиметра и крышка!!! Я слышу сдавленный вскрик, Витя, зажав голову руками, в два прыжка оказывается на световой точке, его донесло туда на шестом чувстве. Дороги он не видел, шел вслепую, закрыв глаза.
В голове у меня в момент удара рявкнули: «Воды!», и от раскрытой руки образовался узкий энергетический коридорчик — я включила себя на всю катушку, потому что смертельно испугалась за него. Краем глаза видела, как фанаты дернулись в правом проходе, и почему-то синий наряд Оли стал для меня красным… Мозг четко фиксирует происходящее, хотя глаза иногда видят такое, что не должны видеть. Левая соседка снимает; мысленно ужасаюсь: она что, с ума сошла? Снимать такое? Клиника! Витино лицо просто неузнаваемо, но оторвать от него глаз я не могу. Даже на секунду вижу зрительный зал, хотя и сижу спиной к нему. Так и подмывает положить свободную руку ей на колено и сказать: «Не надо», но боюсь, что это отвлечет от Вити, и тоненькая ниточка, что протянулась сейчас от меня к нему, оборвется. Стараюсь думать только об одном: «Миленький, держись!!!»
Виктор стоит, пошатываясь, зажав уши и висок руками. Тишина. Осторожно начинает поворачиваться, пытаясь открыть глаза и посмотреть в прожектор. Это ему сделать удалось, но какую гадость он увидел вместо прожектора? Так же осторожно отнимает руки от головы. Фу-у! Крови нет, даже ссадины не осталось, хотя удар был зверский, запросто можно было проломить череп. Поверх текста пьесы четко слышу внутренний голос Виктора: «Только не убирай руку, я боюсь…»
— Да не уберу, на тот свет я тебя не намерена отпускать… Ничего, немного осталось. Держись!!!
И тут я соображаю, что моя правая рука висит в воздухе, опираясь (четко это чувствую) на что-то твердое, и из раскрытой ладони потянулась тоненькая такая ниточка, которая постепенно начинает утолщаться. Чувствую, что я иду за Витей куда-то на край. Бр-р! Жуть! Но в одиночестве он может сорваться в пропасть. Мы стоим вдвоем на самом краю, он чуточку впереди, зависнув как-то в воздухе… Держись!
Четко слышу и ощущаю идущий от него страх. Он боится смерти, боится, что чуточку не рассчитал и физические его силы тратятся бесконтрольно при абсолютно ясном мозге. Бери, бери все, что во мне есть, я сильная, во мне много сил, и потом это все равно последний спектакль.
Ниточка утолщается, крепнет.
Но на середине монолога ему становится плохо. Сердце едва не отказало. Рука судорожно дернулась к ошейнику и бессильно повисла, сквозь плотно сжатые губы рвется глухой стон; он упал на одно колено, как-то скрутившись вправо. У меня внутри все оборвалось, мгновенно подаюсь вперед:
«Держись!!!»
/…/ Он продолжает говорить, через жуткую боль, через «не могу», а мне мерещится жуткая вещь — словно у меня нет кожи на ладони, и из раскрытой руки, как из трубы, хлещет поток омерзительно-алой горячей крови. И внутри состояние, нет, не упадка сил, а какого-то странного опустошения. И в ушах, где-то в подкорке мозга: «Я же ее гроблю!» — Бери, пока дают, мерзавец!
Виктор «берет» энергию и не может остановиться, он ест буквально, крупными жадными глотками, я чувствую это. Мою руку «сжимают» холодные железные пальцы, раскрытая ладонь лежит в узком (шириной с руку) голубоватом желобе. Чувствую, что его слегка «несет», он мчится по монологу чуточку быстрее, чем нужно, и в фонограмме остается солидный кусок. Почему я так четко слышу музыку и знаю, сколько осталось до выстрелов?
Мысленно проговариваю слова монолога, я играю сейчас вместе с ним этот кусок, но голоса своего не слышу, он ушел куда-то сверх моего диапазона. Ощущение какое-то занятное: словно мы стоим лицом друг к другу, и я, вцепившись в Виктора, пытаюсь вытянуть его откуда-то, при этом сопротивляясь бешеному упругому потоку в спину.
Виктор, наконец, смог подняться с пола. Для нормальных зрителей он играет гениально, но в гробу я видела такие монологи, на которых запросто можно ускакать на тот свет. А Витя это и сделал: погулял минуты две между стратосферой и космосом, при этом произнося текст «Калигулы».
Финал.
Фото Е.И.
Финал.
Фото Е.И.
«Я еще жив!..»
Фото Е.И.
Текст кончается, а выстрелы не скоро. Виктор, чуть-чуть импровизируя в тексте, отступил назад в центр, в зажегшийся за его спиной световой круг. В ушах четко прозвучало: «Дальше я сам», и аккуратно отвернул мою ладонь.
На первом выстреле он дернулся и скрутился, устоял на ногах и на втором. Резкий рывок сквозь третий и сгущающуюся тьму с криком:
— В историю, Калигула! В историю!
Я от ужаса едва глаза не закрыла, когда надо мной завис на одной ноге Гай, руками едва не опершись о третий ряд. Испугалась, что Авилов не рассчитает и рухнет. Жутко становится, когда на тебя несется человек практически без тормозов.
Длинная автоматная очередь отбрасывает Гая обратно в световой круг, и свет почему-то дает зеленоватый отлив. Калигула бился об пол, на мгновение замирал, скручивался, подтягивая острые колени к подбородку; скользил по липким от крови доскам (ведь это театр! Но Виктор очень точно играет именно это, и иногда начинаешь видеть то, чего нет…). И сквозь фонограмму слышу (ушами!) Витино: «Ой-й», которое звучит как-то жалобно, почти по-детски. В память врезалось: разметавшиеся золотые волосы, бледное, запрокинутое лицо — его странная красота… Энергетически Виктор от меня отключился, а психологически — нет. То ли забыл, то ли дал почувствовать, что такое финал, только все автоматные очереди сквозь меня и прошли. Ощущение, что, раскинув крестом руки, падаешь в бездонную темную пропасть, на другом краю которой умирает человек. И сквозь треск выстрелов, сквозь торжествующую музыку «Венеры», сквозь это «ой-й» слышишь подсознанием что-то еще, еще один беззвучный монолог рвется из груди Гая, но слов разобрать нельзя… Калигула падает, уткнувшись носом в пол. Последняя автоматная очередь отбрасывает меня назад… Гай упрямо зашевелился, судорожно попытался приподняться, отбросив привычным жестом правой руки упавшую на глаза челку. И внезапно отчаянно-резко подался вперед, опираясь на левую руку, правой словно стараясь дотянуться до «невозможного»:
— Я   ЕЩЕ   ЖИ — И — ИВ!!!
В ослепительно вспыхнувшем белом свете он рухнет ничком; свет переключат на приоткрывшиеся двери, в проемах которых стоят заговорщики с каменными лицами, и в полумраке Гай упрямо зашевелится, левая рука едва заметно поползет вперед. И так до тех пор, пока окончательно не выключат свет.
/…/ И бледные лица заговорщиков в проемах дверей. Как привидения. Не живые люди убили Калигулу, а какая-то неведомая, безжалостная сила, которая не пощадит, сколько ни проси. /…/
Стихнет торжествующая «Венера», и на стене возникнет распластанная фигура императора. Узкий луч желтого света обтекает ее, потом начнет гаснуть, делая чернильный мрак шоколадным; свет словно «всасывается» в прожектор. И вместе со светом ушел вверх император. Зал от неожиданности аж задохнулся, увидев это плавное, невероятно красивое вознесение.
/…/ Виктор Васильевич, вы — гений! Вы, своей волей, данной вам властью, даровали истерзанному Гаю прощение!!! Как Понтию Пилату в финале «Мастера и Маргариты» дал его Булгаков. Наверное, всех великих людей отличало редкое великодушие… И пусть про вас говорят гадости, хоть сто тысяч гадостей — на сцене не лгут. Душу видно все равно. И можно прекрасно узнать, кто чего стоит. /…/
Во мраке еще несколько секунд ведет отсчет маятник, слышно дыхание плачущего человека.
Когда свет зажегся, зрители пять минут сидели молча, и мне пришлось начать аплодисменты и минуту аплодировать в одиночку. Потом подключились фанаты сверху, за ними — девочки, что стояли справа, а потом сверху рухнула лавина…
Актеры стояли шеренгой, еще не до конца понимая, что доиграли, выстояли. Виктор стал в себя приходить на втором поклоне, посмотрел в зал осмысленным взглядом, потом нашел меня. Ему дарили цветы, и в паузах он поглядывал в мою сторону громадными внимательными глазами. «Ты жива?» — Жива, Цезарь, а ты? — «И я вроде ничего…» — Ну и прекрасно.
Внезапно в его глазах заплясали черти: «А ты чего не идешь цветы дарить?» — Нахал!.. Цветов нет. Перебьешься!
/…/ А я не пошла из принципа, во-первых, надо бы было дарить Геликону цветы за мужество, во-вторых, был риск, что дойти-то я до Вити дойду, а вот на обратный путь сил может не хватить, да и вдруг ему придет в голову подзарядить меня. Нет уж, дудки!
Аня Рындина прыжком подлетела к Леше Мамонтову, подарила цветы и поцеловала. А Юля дарила цветы Геликону…
Потом мы буквально лежали друг на друге под рядами и рыдали всухую:
— Девочки! Они сыграли!
Докин с ужасом и интересом смотрел на это зрелище, а нам, мягко говоря, было на все плевать! Они выстояли последний спектакль!
Запись Н.С.
от 30 октября 1998 г.
«Калигула»
12.02.90 21:00
Читая чужие записи и глядя на свою оборванную — «хочу, чтобы это осталось». Пусть спустя 9 лет, и пусть никуда это не попадет — я хочу, чтобы это осталось. Хотя бы в моей памяти, иначе еще через 9 лет я могу не вспомнить ничего.
Я плохо помнила спектакль уже тогда, поэтому, в сущности, и не дописала. Это не было почти обмороком, как 9.10.89[25] — физической слабостью, затуманившей память — нет, полное душевное изнеможение. «После 12-го»[26] я была пуста и суха, как выжатая гамлетовская губка.[27] 12.02.90 я прошла предел, и на этом мое фанатство 13 сезона кончилось, я перестала чувствовать что-либо.
9 лет спустя в памяти куски, отрывки. Первый разговор с Геликоном, на котором оборвана запись февраля 1990 г. Никого больше нет — ни зрителей в зале, ни Геликона на сцене. Я даже Вити не вижу, только его глаза — огромные, требующие. Это я играю Геликона, я — не Китаев. Краем сознания я отмечаю, какое сверхчеловеческое напряжение всех сил требуется от партнеров Авилова, когда он играет на таком уровне. Это воспринималось не как диалог, нет — как волейбольная партия, где двое не обмениваются репликами, а перебрасывают друг другу с виду совершенно невесомый мяч, и вся задача — не уронить его, поймать и снова правильно бросить. И я тянусь вверх, встав на цыпочки, собрав все, что есть во мне — поймать! бросить! подать реплику — правильно подать, не сбить Витю, не нарушить уровня. «Но что это за истина, Гай?» — выдыхаю я и слышу, что Китаев говорит в унисон, синхронно и совершенно с тем же чувством — с безумным напряжением, весь превратившись в слух в ожидании ответа, с предчувствием боли от того, что он сейчас услышит. Кто говорит? Я? Китаев? Что это было? Бред? Глюк?
На первом разговоре с Геликоном я выложилась вся, без остатка. После того, как Витя повернулся спиной к залу, я упала на Л.А. в полном изнеможении, и «остаток» спектакля смотрела механически, ничего не чувствуя. Больше в памяти не осталось ничего, кроме чувства скольжения вниз — медленного, плавного, внешне почти незаметного. Такое ощущение, что актеры ходят не по доскам сцены, а по ткани, натянутой в воздухе, и ткань эта, как батут, пружинит под ними. Раза три или четыре после этого, вплоть до финала, я пыталась поднять руку[28] и опускала, ничего не чувствуя. Пусто, ничего нет, растратилась.
Что еще помню? Крик Китаева: «Граждане Рима, внимание!» — перед состязанием поэтов и жест — раскинутые в стороны руки. Боль, отчаяние, какой-то вызов, что ли? — не Геликона, Китаева. Его Геликон так и остался в памяти этим отчаянно-звонким вскриком 12.02.
Ну и последнее — финал. Помню, как после удушения Цезонии Витя врезался головой в железную дверь. Монолог… Почти ничего, только картинка — в середине текста он опускается на колено, рука судорожно взлетает к вороту «кольчуги». Помню? Или уже нет?
Окончательно пришла в себя я уже на выстрелах. Как пластически это было сделано, уже не вижу. Кажется, судороги, вскрики «ой-й…» А я всем существом, напрягаясь, вслушиваюсь в другой текст, монолог после монолога, теперь уже не сомневаясь, звучит ли он вслух или мысленно.[29] Слышно плохо, потому что Витин голос заглушает фонограмма, выстрелы, до меня долетают лишь обрывки — какие-то вскрики, стоны, мольбы, что-то бессвязное: «Господи, как больно…» — сейчас я не помню точно той единственной фразы из этой части текста, хотя тогда слышала совершенно ясно. Зато последние слова… Сквозь стихающую музыку, уже почти улегшись на пол и подняв глаза вверх, на последнем пределе, отчаянно: «Я больше не могу!» И, как логическое продолжение этого монолога, «Я еще жив», никогда, ни до, ни после не звучавшее так, словно жив он по какому-то недосмотру, небрежности расстреливающих, и просит, чтобы добили. Боль почти запредельная…
Поклоны. В моих глазах все поклоны у него одно и то же лицо — ни тени улыбки, ни тени облегчения, словно что-то произошло, что-то еще вдобавок ко всему, что было за эти 1,5 месяца.
Спускаюсь вниз, совершенно обессилевшая. Под осветительской лестницей собрались девчонки — Ю.Ч., О.Ф., обезумевшие после цветов. В памяти опять, как вспышкой — синее платье О.К. Она бросается ко мне, тащит в сторону: «Что он говорил?! Что он говорил под выстрелы? Я не могла понять из прохода, ты должна была слышать!» Я, даже не удивляясь ее уверенности («ты должна была слышать»), объясняю, что слышно было плохо, фонограмма заглушала, и передаю те две фразы. О.К. отпускает меня и разочарованно отходит — кажется, сказанного мной ей мало, чтобы что-то понять… Это очень важно, это самое главное — понять, что он говорил. Разговор двух сумасшедших — о тексте, которого не было.
Вскоре, едва ли уже не месяц спустя, меня поражала логичность происшедшего, поражает и сейчас. А еще страшит и притягивает — настолько, что я не могу промолчать, я хочу, чтобы это осталось — слизанный оттепелью снег, холод внутри, странная тяжесть и тоска на душе. «Последний спектакль…»

< НАЗАД

ДАЛЬШЕ >