ТЕАТР ГЛАЗАМИ КРИТИКОВ
(Мы публикуем лишь две статьи профессиональных критиков.
Статьи даются в сокращении.)
Игорь Золотусский
РИСК И ВЫБОР
Я познакомился с Театром на Юго-Западе в 1984 году, когда
праздновалось 175-летие со дня рождения Гоголя. Пришел я в этот театр потому,
что, к моей радости, здесь были поставлены все пьесы Гоголя: «Ревизор»,
«Женитьба», «Игроки», «Владимир III
степени» — комедия, существующая лишь в отрывках. И первый спектакль, который я
увидел в этом театре, был «Игроки» — одна из самых трудных пьес Гоголя. Однако
театр сыграл ее прекрасно. Меня поразили тогда не только смелость и энтузиазм
молодых актеров и главного режиссера В. Беляковича, но, как бы сказать
точнее, ощущение музыкального ритма «Игроков». Я почему-то помню этот спектакль
как музыкальную пьесу. Она была так исполнена, что даже жесты актеров на сцене
были сыграны как бы по нотам, и во всем спектакле была какая-то мелодия,
соответствующая мелодике гоголевского юмора и гоголевской поэзии. Я имею в виду
почти несоединимое соседство сатиры, гротеска — с пронзительным лиризмом. Вот
это меня поразило тогда, и я понял, что имею дело с серьезным театром.
Я не побоялся бы и тогда уже назвать его театром, хотя
считался он театром-студией и играли там мальчики и девочки. Но тогда же меня
удивила серьезность, зрелость и глубина понимания классического текста. Я имею
в виду не дословное воспроизведение этого текста на сцене, но улавливание его
духа.
Как человек, много лет занимавшийся Гоголем, я, конечно,
пристрастен, придирчив и порой против своей воли чувствую себя на страже
гоголевской «суверенности», где бы Гоголь ни появлялся — на сцене или в кино.
Здесь — я был просто упоен этим спектаклем. Не могу выделить сейчас каких-то
отдельных актеров — исполнителей ролей, но это был прекрасный ансамбль,
разыгравший смешную и грустную пьесу Гоголя как музыкальную мелодию.
Впервые я видел нечто подобное на сцене БДТ в Ленинграде —
это были отдельные эпизоды спектакля «Ревизор». Но такого целостного,
органического и законченного — музыкального, повторяю, — прочтения Гоголя я не
видел нигде.
Затем я смотрел «Ревизора». «Ревизор» был сыгран отчасти по
старым канонам, то есть пьеса сугубо сатирическая, но опять-таки эту традицию
нарушили исполнители ролей Бобчинского и Добчинского. На мой взгляд, два
актера, Владимир Коппалов и Алексей Мамонтов, сумели сыграть двух смешных
человечков так, как на моей памяти никто не играл. Когда актер подходил к
Хлестакову со своей знаменитой фразой: «Когда будете в Петербурге и увидите
государя, скажите ему, что в таком-то городе живет Петр Иванович Бобчинский»,
то сердце разрывалось. Это было сделано на пределе гоголевских слез. На самой
вершине их.
Конечно, такие глубокие проникновения в дух классического
материала меня и поразили тогда.
Позже я увидел «Гамлета».
Вообще я должен отметить, что порой по условиям своей сцены,
маленького зала, где актеры перемешиваются со зрителем, по той атмосфере,
студенческой, молодежной, которая царила в театре, спектакли можно было принять
за некие капустники, которые играются как бы для «своих», предназначенных
«своей», понимающей аудитории. Но это не так. Потому что у театра, несмотря на
его молодость, есть принципы, есть воля к овладению самыми крупными вершинами
драматургии. И «Гамлет» удался на славу.
Прежде всего театру удалось постичь судьбу Гамлета и те
странные, провокационные обстоятельства, в которые ставит его жизнь. Гамлет
представлен в этом спектакле, с одной стороны, как страдающее лицо, а с другой
— как человек, у которого есть умысел, есть идея — идея мщения. Есть страдание
оттого, что средства, которые он должен при этом использовать, для него
неприемлемы.
В исполнении В. Авилова это были страдания вполне
современного человека, человека XX
века. В. Авилов впервые поразил меня здесь как актер, как
индивидуальность, как отдельная личность.
Я вспомнил об этом спектакле, когда читал роман Дудинцева
«Белые одежды», где благородные, идеальные люди вынуждены принимать облик
ничтожных людей и гримироваться под сторонников зла, чтобы все-таки довести
свою идею до конца и победить зло, обманывая его.
В спектакле очень сильно выделены отношения между отцом и
сыном, которые в других постановках «Гамлета» как-то стушевываются. Здесь
главная нравственная опора Гамлета — отец. Преданность отцу, верность отцу,
мщение за отца как раз делают Гамлета живым человеком, а не ходячей абстрактной
идеей. Человеческие добродетели воплотились для Гамлета в отце, и предательство
по отношению к отцу он воспринимает как надругательство над этими добродетелями.
Отец ведет его по всему спектаклю и доводит до финала.
Я увидел здесь помимо понимания духа Шекспира еще и
достаточную культуру, слух и вкус уже чисто театральные, режиссерские.
Кстати сказать, и Офелия (Н. Бадакова) в спектакле на
Юго-Западе выглядит не так, как она выглядит в других театрах. У Гамлета к
Офелии серьезный счет — вообще счет к женщине, к ее непостоянству. Это вечная
тема искусства. Гамлет ведь не верит никому, не верит и Офелии, и имеет на это
полное основание, потому что Офелия в согласии с королевой и со своим отцом, по
существу, предает Гамлета. Она выходит с ним на свидание, зная, что их
подслушивают.
Отношение Гамлета к Офелии вызывало много споров. Считалось,
что в Гамлете якобы превалирует ум, расчет и сознание, что у него нет сердца.
Но как раз в Гамлете — Авилове в отношениях с Офелией говорит оскорбленное
сердце, но сердце, которое уже недоверчиво, которое бережет свою тайну и не
допускает к ней никого.
Для меня в центре этого спектакля стоят три фигуры: Гамлет,
Призрак и Офелия. Хотя, скажем, в спектакле Андрея Тарковского, который я видел
когда-то в Театре имени Ленинского комсомола, были три других главных героя —
отец, мать и сын. Вечная тема Тарковского — тема дома, семьи, отца, матери и
сына, она и в «Зеркале», и в «Жертве», и в «Солярисе».
После спектакля Тарковского это был второй спектакль,
который я запомнил. Я видел «Гамлета» с Самойловым, Астанговым, Марцевичем. И
вот — Авилов. Он сыграл Гамлета нежного, чуткого, любящего сына, любящего
мужчину и вместе с тем юношу. Его оскорбленность — самое сильное чувство,
которое он показал. Это была оскорбленность юноши, мужа, а с другой стороны —
самой истины. Когда истина оскорблена, она, наверное, ведет себя так.
Какое испытание может быть серьезнее для актера, чем
«Гамлет» или «Ревизор»? Я не знаю.
Я хожу в этот театр с радостью, потому что имею дело с
серьезными людьми, с серьезным художественным организмом, который интересен не
тем, что лишь недавно был «легализован» (зритель часто спешит туда, где мало
мест в зале и где есть что-то, чего нет в других театрах). Здесь тебе, по
существу, предлагают классический репертуар — Гоголя, Шекспира, Чехова, хотя,
конечно, у театра есть и другие спектакли.
Именно этот театр имел полное право поставить «Носорогов»
Ионеско — одну из самых серьезных пьес современного мирового репертуара. На
сцене Юго-Запада я впервые увидел эту пьесу, до этого я ее только читал. Пьеса
поразила меня и своими идеями, и своей необыкновенной художественностью.
Казалось бы, человечество уже отработало и в литературе, и в
кино, и в театре тему фашизма. Но дело не в германском фашизме или в любом
другом виде фашизма. (В афишке спектакля стоит подзаголовок: антифашистская
сатира, но у Ионеско такого подзаголовка нет.) Дело в самом человеке.
То, что Ионеско, сопрягая человека с эпохой, учитывает опыт
фашизма, который пережило человечество, — безусловно. Но пьеса не устаревает и
не уходит в небытие вместе с историческим периодом, ее породившим. Потому что
адрес этой пьесы — не политическая система, не социальный феномен, а человек.
Потому что в каждом человеческом обществе, коллективе, а грубее — стаде, живет
животный, стадный инстинкт, который может соединить человечество в какие-то
минуты на уровне «низа». Поэтому «Носороги» — трагедия всех времен и народов,
если можно так выразиться. И если театр попытался придать ей окраску
определенной эпохи, окраску германского фашизма (в окне появляется фигура
Гитлера, произносящего истерические речи), то это, конечно, была перестраховка
театра; попытка придать пьесе определенный социальный адрес и увести в сторону
сознание зрителя или, скорее, ревизора, который сидит в зале.
Было бы очень славно и легко, если бы мы, содрогнувшись по
поводу того, что произошло в пьесе, подумали бы, что мы содрогнулись по
чьему-то чужому адресу, вслед ушедшей эпохе. Но это не так.
Человек в страхе инстинктивно жмется к человеку, он
капитулирует перед ужасом, он отказывается от высокого, от идеала во имя того,
чтобы сохранить жизнь, какой бы она ни была, — этот инстинкт существовал
всегда.
Режиссер, по-моему, блестяще ввел в спектакль общий хор,
абсурдный, совершенно бессмысленный хор, где каждый голос направлен в другую
сторону, где они не пересекаются, а как бы уходят в разные стороны, как лучи.
Это даже не хор, а какая-то мешанина голосов, ведь хор предполагает согласие,
гармонию, а здесь нет никакого согласия. И вместе с тем где-то «внизу» всех
объединяет страх. Страх и ужас перед силой, которая не потусторонняя, а есть в
самом человеке. Это есть и в сцене превращения человека в носорога — одной из
самых лучших в спектакле. Жан, друг Беранже (Сергей Белякович), превращается в
носорога с мучениями, натуралистично, но это не какой-то потусторонний ужас,
здесь как бы дух ломается, не только тело обрастает шершавой кожей. Дух
ломается, грубеет, становится алчным, хищным, человек мучается, но тем не менее
превращение происходит. Превращение людей в носорогов, в бегущее стадо. И
только Беранже в спектакле остается все-таки человеком.
В финале герой остается один и, по существу, в нем
воплощается все лучшее, что есть в человечестве, — в нем есть не только «низ»,
но есть, к счастью, и «верх», и пьеса Ионеско не была бы гениальной, если б в
ней не было «верха». Дрожащий, слабый человек, в котором все еще жива душа и
живо понятие об идеале, стоит всего этого стада, всей этой страшной, гогочущей,
носящейся по городу толпы. Потому что если хотя бы один человек выстоял,
значит, выстояло и человечество.
В чем феномен оголтелого распространения фашизма в XX веке? В том, что
материальную силу и опору в человеческом подполье нашла абстракция, абстрактная
идея. Идея, которая апеллировала к этому подполью, которая на него опиралась.
Логик, один из героев пьесы, — воплощение этой абстрактной теории (в театре его
играет М. Трыков), он совершенно не чувствует боли от последствий любой
логической посылки. Тут же логика в чистом виде, страшная, как говорил Гоголь,
«гордость ума», или гордыня, можно сказать. Это одна из язв XX века. XX век заканчивается, и
заканчивается на трагической ноте. Человечество не построило счастливой жизни,
не создало рай на земле, пришло к еще большей вражде, страшным преступлениям,
ужасным открытиям, которые как бы совершенно индифферентны к страданиям
человека.
Драматический конфликт между единицей и массой, между
идеалом, который воплощают на сегодняшний день немногие люди, и тем, чего
хотят, алчут массы, на которые мы всегда молились. Этот конфликт еще более
обострился в XX веке.
Ионеско показывает, что один человек стоит массы. И он перевешивает на весах
истории. И вот эта одинокая фигура Беранже — Авилова, стоящая на темной сцене,
а вокруг ревущий мир носорогов — это сделано сильно.
XX век
как будто совершенно уничтожил, нивелировал, презрел значение личности. И, если
хотите, пьеса Ионеско и спектакль Театра на Юго-Западе — это апофеоз личности,
индивидуальности и одинокому человеческому гению. Театр это почувствовал,
понял, показал.
«Носороги» — серьезное представление, серьезное выступление
театра, и я просто жалею, что зал его так мал, что он не мог выйти на большую
сцену с этим спектаклем.
Тема «Носорогов», как и других спектаклей, о которых я
говорил, является личной темой Театра на Юго-Западе, ведь у театра, как и у
человека, может быть чувство собственного достоинства, чувство чести, чистоты.
Он идет по коренной дороге, не по дороге внешнего изобретательства, потрафления
вкусу массы. У него есть свои принципы, свой выбор. И выбор очень
ответственный. Ни один московский театр не сыграл, например, «Носорогов»,
несмотря на острейшую актуальность пьесы. Постановка такого спектакля требует
от театра величайшего напряжения и мужества.
Мне нравятся актеры этого театра — они заразительны, молоды,
они играют с наслаждением, и я не вижу усталости. Пока не вижу.
И при этом — есть художественное чувство меры. Есть какое-то
согласие, равновесие, нет прыжков в безвкусицу, нет резкостей, нет пережимов.
Есть регулирующий контрапункт, на котором держатся все спектакли, — это талант
режиссера Валерия Беляковича.
Притом что форма проста, она не груба, не однозначна. Есть
фантазия, воображение, которое развивает воображение в зрителях. Сидишь в
маленьком темном подвале и чувствуешь себя в центре мира. Пространство
раздвигается, и там глубокая темнота и свет глубокий. При серьезном отношении к
классике в театре растет не только зритель, но и сам актер тоже. Это в лучшем
смысле — школа.
Я не вижу жесткости в этом театре. Я не вижу ее в Авилове —
Гамлете, нет ее и в «Ревизоре», «Игроках». Ихарев — не просто шулер, это
обманутое человечество. Потому что жизнь обманывает всех нас, дарует нам
сначала жизнь, а потом этот праздник кончается смертью. «Такая уж
надувательская земля...»
Я бы не сказал, что преобладающий мотив спектаклей театра —
ирония или похоронная музыка всяких надежд. Нет поэзии тупика или поэзии конца.
Этот театр — нормальный, здоровый организм. Я отношусь к нему как к жизни
самой, к проявлению ее здоровья. В нем равно присутствуют и сердце, и разум, и
страстность, и нежность.