ГЛАВА 1. ВРЕМЯ УХОДИТ...

ЧАСТЬ 2.

  1. «Дракон» 6.09.89. Письмо О.Ф. к Ю.Ч.
  2. «Дракон» 6, 9.09.89. Письмо С.З. к Л.З.
  3. «Калигула» 11, 12, 13.09.89. Письмо С.З. к Л.З.
  4. «Дураки» 14.09.89. Письмо С.З. к Л.З.
  5. «Дракон» 6.09.89. Из дневника Л.А.
  6. «Дракон» 9.09.89. Из дневника Л.А.
  7. Из дневника Н.С. от 10 сентября 1989 г.
  8. «Калигула» 11.09.89. Из дневника Л.А.
  9. «Калигула» 11.09.89. Из дневника Ю.Ч.
  10. «Дракон» 9.09.89. Из дневника Н.С.
  11. «Калигула» 11-13.09.89. Из дневника Н.С.
  12. «Калигула» 12.09.89. Из дневника Л.А.
  13. «Калигула» 13.09.89 18:00; 21:00. Из дневника О.Ф.
  14. «Калигула» 13.09.89 18:00. Из дневника Л.А.
  15. «Дураки» 14.09.89 18:30. Из дневника Л.А.
  16. «Дракон» 15.09.89. Из дневника Л.А.
  17. Из дневника Н.С. от 15 сентября 1989 г.
  18. «Свадьба Кречинского» 17.09.89 16:00. Из дневника Л.А.
  19. «Свадьба Кречинского» 18.09.89. Из дневника Л.А.
  20. «Мольер» 20.09.89. Из письма Ю.Ч. к О.Ф.
  21. «Гамлет» 25.09.89. Из письма Ю.Ч. к О.Ф.
  22. «Мольер» 20.09.89. Из дневника Л.А.
  23. «Мольер» 21.09.89. Из дневника Л.А.
  24. «Мольер» 22.09.89. Из дневника Л.А.
  25. Из дневника Н.С. от 25 сентября 1989 г.
  26. Из дневника О.Ф. от 26 сентября 1989 г.
  27. «Гамлет» О.Д. 25.09.89. Из дневника Л.А.
  28. «Гамлет» О.Д. 26.09.89. Из дневника О.Ф.
  29. «Гамлет» О.Д. 26.09.89. Из дневника Л.А.
  30. «Вальпургиева ночь» 28, 30.09.89. Из дневника Е.И.
  31. Из дневника Л.А. [октябрь 1989 г.]
  32. Из дневника О.Ф. от 1 октября 1989 г.
  33. Из дневника Ю.Ч. от 6-7 октября 1989 г.
  34. «Ревизор» 3.10.89 18:00; 21:00. Из дневника Л.А.
  35. «Самозванец» 6.10.89 18:30. Из дневника Л.А.
  36. «Игроки» 8.10.89 14:00. Из дневника Л.А.
  37. Из дневника О.Ф. от 8 октября 1989 г.
  38. Из письма Ю.Ч. к О.Ф. от 7 октября 1989 г.
  39. Из дневника О.Ф. от 9 октября 1989 г.
  40. «Калигула» 9.10.89 21:00. Из дневника Е.И.
  41. «Калигула» 9.10.89 21:00. Из незаконченного письма Л.З. к О.Ф.
  42. Из дневника Л.З. от 7 января 1990 г.
  43. «Калигула» 9.10.89 21:00. Из дневника Ю.Ч.
  44. «Калигула» 9.10.89 21:00. Из дневника Л.А.

Письмо О.Ф. к Ю.Ч.
от 12 сентября 1989 г.
«Дракон»
6.09.89

Юля!
Здравствуй!

Как поживаешь?
Мои дела устроились неплохо.
На Юго-Западе начался сезон. Открыли они его 6 сентября «Драконом». Правда, не своим, а американским. Представляешь — Шварц на английском языке! Играли американские студенты Илинойского университета из города Чикаго. Девочки говорят, что в основном это повторение «Ю-З» «Дракона» (ставил-то В.Р.Б., а он и не скрывает, что перенес свою постановку на другую сцену — толкнул речь перед спектаклем). Вообще было очень интересно и весело. Я не видела «русский» вариант, поэтому позволила себе повосхищаться.
Но, если честно, то Ланцелот сильно не тянул. Нет в нем стержня. Помнишь Беранже В.А.? В нем есть стержень. А этот просто красивый мальчик и все. Обидно.
А вот Вторая голова Дракона — просто прелесть. Временами здорово напоминал В.А. Я его даже мысленно обозвала «Витей». Оказалось, не я одна. Только мне он напомнил капитана Полутатаринова, а девочкам... императора Калигулу. (Неуловимое сходство во внешности... В манерах... Сходство усиливали темные очки. Для меня, по крайней мере.)
Очень понравились в спектакле Кот, Бургомистр и Генрих. Кот первым брякнул фразу по-русски. Звучало это примерно так:
Ланцелот: «Уот из ю нейм?»
Кот: «Менья зо-ову-ут...» (десять минут смеха и оваций). После паузы: «Менья-а зову-ут Машэнька...» Зал рухнул со смеху.
Бургомистр по-русски орал: «Й-я-а чай-ник! За-вар-ьитэ мэ-ня-а!» В общем, порция юмора...
В начале второго акта жители самозабвенно пели по-английски: «Слава, слава бургомистру!» Все гадали — будут петь или нет, и когда запели, зал радостно засмеялся и зааплодировал.
А еще в этом спектакле был очаровательный Садовник. Мне очень понравился.
И вообще было такое состояние, что я понимаю, о чем они говорят — не было языкового барьера. И не только потому, что слишком хорошо знаю пьесу, а потому что артисты большие молодцы, и все очень старались.
После спектакля были такие аплодисменты, что, казалось, рухнет потолок, и весь черный зал загремит в тартарары. В.Р.Б. все-таки вытащили на поклон. А бедные американцы вначале даже не ожидали таких восторгов от публики и едва не заплакали от счастья.
Надо было видеть.
А еще спектакль понравился тем, что он не совпал с моим «Драконом». С тем, как я вижу этот спектакль, воплощение гениальной сказки Шварца, на сцене.
Вместе со зрителями на спектакле были Гришечкин, Коппалов, Черняк. Аня Киселева была дежурной в этот день.
Обошлось все без приключений, если не считать того, что электричка, на которой я ехала, опоздала на полтора часа — еле-еле успела к началу. Кошмар! А еще трое моих из нашего института не приехали. А жаль. Им было бы полезно посмотреть. Тем более, что двое из театра «Риск» (посмотрели бы как надо работать, а не как бог на душу положит...). Ну да ладно! Не хотят — не надо!
Обнаружила в журнале «Декоративное искусство» за 1987 год (кажется, №10) статью о Юго-Западе, и там несколько фотографий из «Носорогов». А статья напечатана была с небольшими сокращениями в брошюре «Становление». Так что материал знакомый. Из «Носорогов» почему-то воспроизвели только В.А., но фотографии очень даже ничего. А на обороте этого листа — Галкина в «Сестрах» — очень выразительный снимок. Говорю как человек, который защищал диплом по композиции...
С 12 по 14 сентября гонят «Калигулу». 5 спектаклей запланировано! Девочки схватились за головы — «Бедный Витя!»
12-го один (еще ничего), а 13 и 14-го по два (в 1800 и в 2100). Как тебе это понравится. Я 13 иду. Если попаду. Напишу впечатления — что и как.
Пока все. До свидания.
Ольга.
P.S. шестого на «Драконе» Авилова в зале не было. Девочки гадали, почему не пришел? Говорят, девятого был смешанный спектакль американо-русский, и он должен играть Ланцелота. Надо будет расспросить девочек, кто попал, что за «капусту» нарубили в тот день...
Письмо С.З. к Л.З.
от 16 сентября 1989 г.
«Дракон» 6, 9.09.89
«Калигула» 11, 12, 13.09.89[*]
«Дураки» 14.09.89[*]

Дорогая Люда!

Ты все не едешь и не едешь, поэтому я решила тебе написать. Сезон, наконец-то, открылся. Посмотрели мы тут американского «Дракона». Постановка почти ничем не отличается от нашего, фонограмма та же. Играют студенты Чикагского университета, — ну, подробности узнаешь из программки, я тебе ее передам при встрече. Как они играют, это уже другой вопрос. В общем-то, плохо, но с большим темпераментом. Ланцелот представлял собой такую героическую личность, что смотреть на него не хотелось. Зато хороша была «Машенька», бургомистр и подруги Эльзы. Костюмы у американцев были классные — молодец Уромова. А потом мы пошли на советско-американского «Дракона». (В промежутке я еще успела сходить на французского «Гамлета» с Десартом, но об этом как-нибудь потом.) Из наших играли В.А. и Гриня. Это был большой прикол. Витя Авилов, с грехом пополам выучивший полтора слова по-английски, и Гриня, который говорил на таком странном языке, что его не понимали ни американцы, ни русские. Сцена объяснения Эльзе в любви выглядела следующим образом:
Ланцелот. Я люблю тебя, Эльза.
Эльза.       What? [Что? (англ.) — Прим. ред.]
Ланцелот. Я тебя люблю! Ну, лаф. [Laugh — смеяться (англ.) — Прим. ред.]
Эльза.       (Непонимающе смотрит на Ланцелота.)
В.Р. (из прохода). Лав. [Love — любить (англ.) — Прим. ред.]
Ланцелот. Ну, лав.
Эльза.       Towaritch?!..
Ланцелот. Э...
Тишина.
В.Р. (из прохода). Да разве знают в вашем бедном народе...
Ланцелот. А! Да разве знают в вашем бедном народе, как можно любить друг друга...
и т.д.
Ну, в общем, очень душевно.
А потом поехали «Калигулы». На самую первую нас никого не пустили. Ни на 1-ю, ни на 2-ю часть. Самые стойкие остались до конца: Наташа Соколова, Лада, Нина (Настина сестра), я и рыжая бродячая собака. Всю 2-ю часть «Калигулы» мы вместе с собакой сидели в подъезде в компании призраков из мусоропровода. Нина рассказывала последние театральные новости. Внизу выли собаки, наш пес тоже завыл, призраки стучали и гремели, — обстановка та еще. Затем мы побежали на поклоны (опять-таки вместе с собакой), чтобы посмотреть на состояние актеров и зрителей, и заодно немного погреться. Не знаю, какое там у кого было состояние, потому что кроме В.Р. на поклонах, я ничего не увидела. Зато на следующие две «Калигулы» нас всех пустили. «Калигула» теперь, действительно, идет и в 6, и в 9, но все-таки с антрактом. Слава богу, ничего не выкинули. Спектакль остался прежним, а вот В.А. сильно пересмотрел свою роль. Он стал играть гораздо сдержаннее, и, даже можно сказать, мягче. Крика стало меньше. Некоторые сцены звучат совсем по-другому, в особенности, например, сцена с Лепидом в 1-й части («Жил-был один бедный император...» и т.д.).
Боча тоже играет немного по-другому. Она теперь, к примеру, не смеется в сцене массового хохота, что гораздо лучше.
Геликон стал играть очень хорошо, а Сципион как был, так и остался. Я уже дохожу от его рыданий. Короче говоря, приедешь — посмотришь. Еще забыла написать — в «Афише СТМ» напечатали кошмарную статью о нашей «Калигуле»[*]. Волосы дыбом встают. Что ни фраза, то в своем роде перл. «В роли Калигулы В.Авилов впервые выступает в роли классического злодея.» (Даже ручка отказалась писать.) «Перекошенное лицо и съехавшиеся к переносице глаза...» «Калигула... хочет развязать войну», — где был автор во время спектакля??! «Жизнь и гибель тирана — любимая тема Валерия Беляковича», — да-а...
Наташа писала «Калигулу» на магнитофон, что у нее получилось, еще не знаю.
В четверг пошли развеяться на «Дураков». Смотрели с «отравленным, сказал бы я, восторгом, смеясь вполглаза и скорбя другим...»[1], потому что играл Писаревский. Сегодня я иду в «Олимпийку» на «Дракона». Будет играть Мишка Белякович и Ольга Задохина в роли Анны-Марии.
Вообще в театре творится нечто странное. В «Игроках» полностью заменили весь состав. Меньшиков в «Собаках» больше не играет, вместо него будет Задохин. Он же (Задохин) будет играть в «Гамлете» вместо Галкина. Галкин вообще больше в театре не играет. Меньшиков также. В «Мольере» вместо него Волков (Октавий, он же Пашка-комсорг). Вместо Задохина в «Мольере» будет кто-то еще. В «Трактирщице» какие-то замены, и в «Трех цилиндрах». «Русских людей» сняли, «Ванду» тоже сняли. Боже мой...
Честно скажу, чует моя печень чего-то небодрое, как говорит Гриня в «Дураках».
Что ж, до встречи.
Стася.
Из дневника Л.А.
(сентябрь 1989 г.)
«Дракон»
6.09.89
«Дракон» — американский. Больше похож на «Театр Аллы Пугачевой», чем на «Дракона». Смешную безумно вещь поставил В.Р. До определенных пределов, конечно.
Приехали на такси за 10 мин. Спасибо Кандрамашиной, благодаря этому я лишена была возможности лицезреть всеобщее ликование. Попали на лишний. Особого натиска не было.
Увидели родные лица — хорошо, весело, плакать хочется. Сидели в шестом ряду. Валерий Романович произнес тронную речь. При первых ее словах натосковавшийся зал чуть не бросился ему на шею. Речь перемежалась сплошными остротами — одна смешнее другой — верный признак того, что их автору очень худо. Но в целом он завел зал до нужной точки для восприятия именно того, что ему (залу) предстояло увидеть. Кончил он словами про разрядку и про то, что американцы — удивительный народ... Н-да. Канва в целом — юго-западная. И фонограмма (что самое ужасное). Немного похожи мизансцены. Немного переделаны. Спектакль другой. Веселый шоу-мюзикл. Оч-ч-чень веселый. Напоминает пляски на поминках Ланцелота. Ну об этом потом — сзади сидел Леша Мамонтов — чуть дальше — Гришечкин. Они добросовестно изображали восхищенную советскую публику. Это выражалось в том, что Леша — единственный знаток английского языка, прославившийся среди филологов Нового Света фразой «больше маленький»[2], — громко хохотал на каждой английской остроте, пытаясь завести публику. Бедолага. Публика глухо гудела, неодобрительно посматривая на все это веселье (в кои-то веки в зале Ю-З зрители отпускают реплики по ходу действия!), но добросовестно взрывалась на каждом русском слове. Вследствие этого бедолага кот никак не мог договорить, как его зовут. (Очень обаятельное существо, в сущности, этот «Машенька».) Перевод совершенно топорный и упрощенный. Некоторые перлы: «Papa (в смысле farther [Отец (англ.) — Прим. ред.]) you are crazy [Ты кретин. (англ.) — Прим. ред.]!», «I want pravda! [Я хочу «правда»! (англ. искаж.) — Прим. ред.]», «Papa, what is rubles? [Папа, что такое рубли? (англ.) — Прим. ред.]»— «O, yes! [О, да! (англ.) — Прим. ред.]», «And even little birds — song now [И даже маленькие птички сегодня поют (англ.) — Прим. ред.] — чик, чирик, чирик (не знаю, как по-английски) — perestroyka!» (взрыв смеха). Игра... Н-да. В целом молодцы — четко, слаженно, темп, массовка, азарт... Но вот смысл... Ну совсем не Ю-З-ый. Пародия на стремление к вечным истинам. Когда за сценой в темноте раздались первые тоскливые завывания Ланцелота — мне очень захотелось выпасть в осадок и катапультироваться. Раздался смех Грини (не вынесла душа поэта) и реплика О.К.: «Как мне его жалко!» Но тут появился кот — пожалуй, по общему мнению, самый достойный товарищ во всем спектакле — очень своеобразный, не похож на Копалыча — но очень здорово. Короче, вся публика впилась в него глазами, т.к. на героического Ланцелота смотреть было абсолютно невозможно (хотя, в сущности, очень симпатичный мальчик). Потом явилась Эльза. Очень красивая. С роскошными соломенного цвета волосами, и тут же стала соперничать с Галкиной в столбоподобности. Но ее папаша! М-да, у Леши был повод к размышлению — «Господи, неужели я так играю!» Он так принялся завывать и стонать, что залу стало дурно. Кстати, манерами он напоминал не архивариуса, а проворовавшегося клерка. Полный апофегей был в сцене, когда Дракон (очень «страшный», в очках, похожий на перепившегося рокера) попытался застрелить Ланцелота (очень веселого, задравшего нос кверху), а папенька Эльзы грохнулся перед ним на колени — очень опереточным движением — и что-то завыл... Зал грохнул в самом трагическом моменте... Бургомистр — в стиле Грини, но лучше и тоньше. Полностью его копирует, но знает меру. Генрих не стоит упоминания. (Иначе я разревусь, вспоминая А.С., по которому ужасно соскучилась.) Массовка — молодцы ребята. Особенно одна девочка, похожая на Галю Татаринову.
Так мы — я, О.К. и Леша веселились до конца первого действия. Но последний монолог Ланцелота! Я сжалась в комочек, закрыла глаза, но все равно меня стала бить дрожь... Перед глазами неотступно вставала картинка — ... Н-да... Какое счастье, что В.В. там не было!
Финал... Дикий завывающий голос Эльзы заглушил все... Я лишилась способности что-либо воспринимать. И тут... Последний монолог Ланцелота... «И мы будем счастливы... очень счастливы — Very happy [Очень счастливы (англ.) — Прим. ред.] — улыбка — боже мой! — perhaps [Возможно (англ.) — Прим. ред.]...» Вся суть спектакля... Леша приподнялся на месте и повторил вслед за героем — с диким криком искреннего восторга — «Возможно!!!» Зал взорвался так, что своей радостью напугал исполнителей, которые сбежали и не хотели выходить на поклон. Американо-советская дружба выплеснулась так бурно, что потолок едва уцелел.
Романыча общими усилиями выволокли на сцену. Он попытался изобразить крайнюю степень восторга — но был очень злым в душе... Но это поняли только фанаты.
Н-да... Ну бог с ней, с американо-советской дружбой — но зачем туда совать В.В., да еще перед «Калигулой», где текст — ой, ой, ой... Я этого совершенно не понимаю. Ой, что-то будет 9-го...
Итог же спектакля подвела О.К. после первого действия. «Мы видели, что будет без него» (имея в виду В.В.). Ну что ж, тогда спектакль 9-го уместно было бы назвать «Я еще жив», а не «Дракон».
Вот такое вот начало сезона...
Из дневника Л.А.
(сентябрь 1989 г.)
«Дракон»
9.09.89
Черный день. Боишься задумываться о будущем — сбываются самые худшие предсказания. Утром вышла «Афиша» за сентябрь. №9. Очень рано для «Афиши». На первой странице — статья о «Калигуле»[*]. Обвинение в возрождении культа личности. Далее грубо, топорно (такое впечатление, что критик, не поставивший своей фамилии, спектакль не смотрел), но очень умно рассчитанный удар. В спину. Перед премьерой. Обвинение В.Р., но главным образом В.В. в культе жестокости. О боже! Я долго стояла совершенно потерянно перед портретом В.В., не зная, какими же словами молиться тут[3]... Но больше всего меня тронуло другое. Перед спектаклем толпа фанатов у дверей. Старательно улыбаются и все молчат. Мы с О.К. зажали рот Ольге З., которая собиралась сказать. Но тут ворвалась С.Н.. «Вы видели!!!» И реакция фанатов — Лена и Шура с Лерой — грустно, с сожалением — «а, да...», Стася — «ну...» Девчонки отошли и встали в стороне... Милые мои, они же почти все знали, и все берегли друг друга!.. Как мне хотелось всех расцеловать...
Весь спектакль стояла за дверью. Не могла уйти. В.Р. взял в руки эту гадость за 3 минуты до своей тронной речи. Черняк — тоже перед спектаклем... Какой у него был взгляд... Я ждала С.Н. и О.К. и общалась с ребятами. Осталось за дверью нас много — Лена, Лариса, Ира, Оля З., Настя. Мы очень душевно согревали друг друга... Но потом... Не буду обобщать, но мне вдруг очень хотелось поговорить всерьез. Итог был печален. Почти вся молодежь — в летательной стадии. Я понимаю, что это светлое начало жизни. Ну что ж, пусть будут счастливы. А остальные. Н-да... Получают эстетическое наслаждение. Ничего с этим не поделаешь. Только вот Лариса — подарочек, но кто его знает...
Что же касается того, что происходило внутри... Мне туда не хотелось. Советско-американский «Дракон»... Американцы + В.В. и Гришечкин. Девчонки вылезли совершенно размазанные. Пожалуй, сбылись самые худшие предположения. Возврата к «Дракону» нет. Понимание мешает — ну не спасается человечество и все тут. Хотя, может быть, это и не так. Но смотреть на это было грустно. К тому же дурацкий английский текст. Совершенно вразнобой. Тяжело все это. Короче, В.В. так пообещал, что мы будем счастливы, что все тяжко вздохнули и чуть вниз не ухнули... «Не успел... А это очень обидно...» Как все оказалось сложно... А ведь он не читал еще этой гадости... В душе у меня после этого одна мысль: «Господи, пронеси...»
Из дневника Н.С. от 10 сентября 1989 г.
/.../ Это похоже на чувство потери, до ужаса похоже на март 1981 г. Я тогда знала, что эта боль будет со мной вечно. Утихнет, но все равно будет болеть. И вот все так же — только оплакиваю я его при жизни. И вот как назло это понимание совпало с началом кампании в прессе по поводу «Калигулы». Как специально подгадали к премьере жуткую, чудовищно несправедливую, примитивно-тупую рецензию. Я, конечно, не ждала ничего хорошего, но чтобы вот так — откровенно, грубо... Да, похоже на начало скандала. Витя еще не читал, хотя весь театр тряс газетой и едва ли не матерился. Удар под дых. А потом статьи посыплются как из рога изобилия, и он может не выдержать. Вчера сезон начался усталостью: человечество не хочет спасаться. Что-то в стиле: «Я не успею, и это, кажется, бесполезно». Американцы, конечно, добавили. Но... Если богема озвереет и каждый спектакль будет сражением с залом, он потеряет веру — а тогда конец. Ведь только она его и держит. [Насчет прессы ерунда, мелочи. Это меня девчонки напугали. (21.11.89)]
Из дневника Л.А.
(сентябрь 1989 г.)
«Калигула»
11.09.89
Официальная премьера. Второй раз стою под дверями весь спектакль... Жуткий ветер, просто пронизывающий, дождь, холод. Небо, земля и ад объединились против несчастных фанатов... На этот раз не попал никто из них. Почти никто. В зале были Кирилл, Витя и Юля из Ярославля. Все... Зал — американцы и какие-то пенсионеры. Короче, дубовый. Когда я поняла, что не попаду, чуть не сошла с ума. У меня было такое чувство, что я должна, просто обязана быть там. Злость и отчаяние просто меня душили. Но ребята... Они все мучались общей мукой и стояли под дверями, несмотря на страшный холод и ветер. Мы остались до конца — я, С.Н., Стася, Нина. Очень здорово сказала Стася: «Мы бы рады уйти, да нас не пускает...» Но тут уж ничего не поделаешь...
Такое впечатление, что все силы, и небо, и земля, и ад, состояли в заговоре в тот вечер. Против него. Статья, обескураживающая грубостью и несправедливостью, но возбуждающая, как брошенный вызов, дубовый зал и американцы, пришедшие развлекаться, непопадание фанатов... Было очень страшно. За него. Мы стояли у окошка, весело плясали перед Гришечкиным, игравшим администратора. «Ну, девчонки, ну, сумасшедшие...», — сказала Кайдалова. Видимо, ей подумалось: «Тяжело положение девицы, особливо влюбленной...»[4] Но нам было уже наплевать. С нами сидела собака — рыжая, с совершенно человеческими глазами, с человеческой тоской и болью... Фонограмма финала... Расстрел. Слушать это за дверью невозможно. Страшно. Больно. Невыносимо. «Молитесь тут все!» — хотелось крикнуть. Неведомая сила подтолкнула нас к дверям. Мы смели слабое сопротивление дежурившей девушки и ворвались в фойе — я, С.Н., Стася, Нина и рыжая собака. «Уберите собаку!» — завопила дежурная. Но у собаки был такой достойный и серьезный вид, что мы просто не решились ей нагрубить...
Итак, сцена в дверях — 4 дуры, любезно собравшись вокруг собаки, уговаривают ее выйти. Собака стоит. Я между тем подпрыгиваю на месте от ощущения, что если я не войду в зал, меня разорвет. Наконец, какой-то молодой человек вежливо подтолкнул собаку к двери. Вовремя. На ходу я встретилась глазами с Мишей Докиным. Он тут же испарился в один момент. Проход загораживала толпа ликующих американцев. Девчонки рванулись вперед. В этой толпе стояла Наталья Аркадьевна и тихим голосом, с сожалением говорила Насте: «А девчонок что, даже на поклон не пустили?!» Но тут она запнулась на полуслове, увидев глаза девчонок — мокрых, синих от холода среди смеющейся толпы... И отшатнулась к стене вместе с Настей.
А на сцене к этому моменту происходило следующее. Сенаторы, безликие, как манекены. Высосанные до конца. Еле стоят. Боча — красивая, счастливая, с ясным, как стеклышко, взглядом и божественной улыбкой. И Он — совершенно без сил. Выжатый до конца, до края, до предела. Белое лицо — как стена, резкие, как шрамы, морщины на нем и болезненная гримаса, которую он последним усилием воли пытался переделать в улыбку — умирающий Ланцелот на городской площади. Но глаза... Они успокаивали — это не был сосредоточенно-отрешенный взгляд вверх, означающий обычно, что В.В. опять побывал где-то там, «откуда нет возврата земным скитальцам»[5], и оно его не хочет отпускать. Он смотрел прямо перед собой, медленно осознавая удовлетворение от того, что смог, перешагнул, выдержал... Даже с некоторой долей удивления: «Надо же — и это выдержал...» При взгляде на него возникало острое чувство края — видимо, пришлось снова подраться. Только что — за зрителей, за жизнь, за этот вечер. И он выиграл. Сам еще не понимая, как, и не смея поверить. Но «оно» опять было близко. Держало за горло, но не решалось разорвать эту тоненькую живую ниточку. И тут... американцы, которых он, видимо, не получая отдачи от зала, пытался заставить понять, так, конечно, ничего и не поняли — не та психология. Они веселились и свистели, как на дискотеке. Правда, хорошо подзарядились. Между тем, широко известно, что не «подобает смеяться, когда работает Смерть»[6]. Остальных же просто придавило — они сидели с мертвыми, пустыми лицами — нет отдачи. Между тем, не в меру веселые американцы хлынули потоком на сцену. Волной. Толпой. С цветами и поздравлениями. Он молча посмотрел на эту толпу, и страшная улыбка появилась на лице — «не успел... а это очень обидно». Я могу простить и вынести все — и его ярость, и насмешку, и рыдания, когда роль не клеится, и даже, как выяснилось девятого, мучительное умирание на сцене. Я не могу только видеть его лица, когда на нем написана фраза Гельдероде: «Человечество не заслуживает ни спасения, ни конца света». Потому что, когда он начинает об этом догадываться, смерть подходит так близко, что отражается в радужной оболочке его глаз, и они темнеют. А при виде этой толпы он был близок к такому пониманию. Американский бургомистр, не в силах выдержать его взгляд, резко притянул его за плечи и расцеловал по русскому обычаю, удивляясь, наверное, совершенной бесчувственности его тела.
И тут произошло чудо. В этом глухом как стена зале, который совершенно не воспринял обрушившийся на него взрыв, раздался такой дружный вопль самой неподдельной боли, любви, радости... Четыре замерзшие фанатки пробились сквозь толпу, разбросав американцев. В их глазах была одна мысль: «Жив!.. Все кончилось». В.В. резко перебросил американского бургомистра с левого на правое плечо и удивленно уставился в проход. И улыбнулся. Отчего-то сердечная боль, разросшаяся в моей груди до размеров шара, тихо отступила и смолкла. «Все хорошо, мои милые...» И я ему поверила...
Публика густой массой валила к метро. Кирилл заявил, что это лучше, чем десятого, но у него подкашиваются ноги, а Витя, хрупкая маленькая Витя... «Я такого не видела никогда, — сказала она. — В конце... во мне что-то зародилось...» — «Летать хочется?» — «Хочется...» И я ее поцеловала... Значит, не зря. Значит, подействовало. Значит, все будет хорошо. Только бы пережить этот ужасный месяц.
Из дневника Ю.Ч.
от 23 сентября 1989 г.
«Калигула»
11.09.89
/.../ А на следующий день я была в Москве. Поезд опоздал на 4 часа, я никуда не успела. Но /.../ успела на открытие сезона. «Калигула». Все наши были в сборе. Прошли только я и Ракалья. Она своим ходом. Я — в последнюю секунду. Гриня захлопнул окно. (Дело в том, что уже в 19.30, ровно в момент начала, подъехал «Икарус» с американцами, и они — гуськом. Сам ВРБ их встречал.) И тогда я рванула в дверь. Наскочила на Крошку (Олег Лопухов) и Коппалова. Так, мол, и так, завтра не смогу, уезжаю. Они: «Слава...» — но ему некогда, он исчез. Пауза. И тут Крошка с невероятным кокетством произнес: «Яросла-авль. А мы у вас играли. Спектакль «Собаки»...» Я ему: «Я знаю. Видела». Он: «Ой, очень приятно...» Я: «Мне тоже». Коппалов: «Я не знаю, я там не играю». (Надо было и ему что-нибудь тепленькое сказать, да мне не до того было, не сообразила.) Пришел Гриня. Я все — ему. Тут еще такие же. Он пошел смотреть. Вернулся — их выпроводил, велел Крошке их запомнить, завтра пустить. Крошка смешной, глаза растопырил, чуть не прыгает. Спектакль уже начался. Гриня — мол, это уже радиоспектакль будет. Я шепотом: «Ну хоть радиоспектакль». Он вздрогнул, глаз скосил. Их отправил, а меня провел, отодвинул бедного Крошку, не видевшего спектакль, и меня поставил. Шла групповая сцена как раз. Спектакль изменился. Говорят, ему запись на видео не понравилась, играет по-другому. Сдержанно, скоро ангела из Калигулы сделает. Не прыгает на колонны (они двери вообще придерживали, лишь бы не хлопнуть). Жаль финал 1-го действия (жест — «Презрение!») и вообще финал — зачем это драконье «Я жив еще!». 6 раз свет в зал — тоже лишнее. Спектакль стал еще непонятнее. Раньше я просто вопрошала: зачем он это поставил? Теперь — просто недоумение. Спектакль стал социальнее. Свет — на некоторых словах Калигулы (о патрициях — всем наследство и т.д.), на — допустим ли мы, чтобы унижали наших патрициев. И т.д. Т.е. включение в происходящее. Но! Тут же — ангел Калигула, тут же — постарайся понять. И понимание, и все, что угодно. Тогда как — оправдал? Чем? Сами виноваты? Но тогда он — как дразнит, и самому плохо, а их — трое за всю историю, и тогда Сталин — тоже, что ли? И его — понять? И он — будем ли терпеть? И он — на голову выше?
Если «философские пласты» — зачем социальность, зачем нелепость — «Я жив еще!», как будто это ужасно, если он жив. Если социальное, тиран и пр. — как можно так оправдывать! Гибрид какой-то. Ужас! А смотреть интересно.
Обо всем этом спорили с Людкой. Тут меня ждали еще новости. /.../
Теперь еще о Юго-Западе. Людка усиленно переписывается с Юлей, Стасей и Наташкой. Давала читать письма. Стаськин «удав»[*] — чудо! Я выла от восторга. И письма хорошие.
Но вот одно... Последнее Наташино меня встревожило, расстроило и, честно говоря, изменило мое отношение к В.А. не в лучшую сторону.
Суть ее письма: Витя и Платон Андреевич из «Господина оформителя» суть одно лицо. Витя, как и П.А., бросил вызов богу, желая сделать людей счастливыми, уверовав в свою миссию. П.А., поступивший так же, желая сделать людей бессмертными, приоткрыл некую дыру, из которой полезла всякая нечисть (кукла была не одна). И сам же это все остановил, сознательно идя на гибель. (Сцена на мосту с ее точки зрения — наперерез. Некое чудовище, которое пожрало художника, но дыра закрылась.) То же может произойти с Витей. Ад не дремлет. И где-то его ждет свой серый автомобиль — расплата за равенство богу. <А цена?> спрашивает она. <Жизнь.> И далее. Он равен богам, и ему можно молиться.
Не сотвори себе кумира! Только это можно было бы и сказать, если бы не было статьи в «Сов.культ.» <10 авг.89>. Где черным по белому сказано, что он свою актерскую деятельность считает миссией. Что много думает о жизни, смерти, ..., и потусторонней силе. (!) Каково (?). То ли я категорически против всего этого, то ли еще что, но что-то меня смутило. И все это вместе — письмо, статья, «Калигула» — как-то насторожило и отстранило меня. Это вообще интересно — как изменяется отношение. Если проследить, то — сначала, как к богу, <нереальное — Роджер>[7], потом, когда смогла называть по имени — как к человеку, потом — жалость и страх за него, и теперь — вражда какая-то. Из-за тех душ, что безраздельно его, фанатских душ, у которых нет другой жизни.
Из дневника Н.С.
от 29 сентября 1989 г.
«Дракон» 9.09.89
«Калигула» 11-13.09.89
Архивный зуд, кажется, все-таки сделал свое дело. Я начинаю записывать наши фанатские похождения. Сентябрь этого года — месяц, достойный занесения в анналы, хотя бы из-за расписания. То, что мы его пережили, было отмечено вчера фанатской пьянкой — в очередной раз вино с арбузом. («Сегодня 28, и мы живы. Ура!») Так что стоит вернуться к началу месяца. Для нас сезон начинался с безысходности и отчаяния, с ощущений мухи, бьющейся о стекло, и т.д. С ужаса, что, увидев Витю на сцене, не сумеем сдержаться и устроим русский народный плач. И с рецензии на «Калигулу» в «Афише»[*], подоспевшей как раз к 9.09 — первому Витиному спектаклю в новом сезоне — советско-американскому «Дракону». У меня был билет. О.К. прошла на 2 действие, Л.А. вообще осталась за дверью. Вышел В.Р., сказал речь (чрезвычайно мрачную), закончив ее фразой: «Посмотрим, что принесет нам сезон со счастливым номером 13». Заодно рассказал о трудностях репетиции совместного спектакля. Осталось, правда, неясным, зачем вообще понадобилось это мероприятие. Вышел Витя. Первая же его фраза была встречена счастливым хохотом и овацией соскучившихся за лето зрителей. Сидевшая рядом со мной Лариса зааплодировала, и тут, обернувшись, я увидела, что она плачет. Меня охватил панический ужас, я как бы увидела себя со стороны и поняла, что ни за что, ни при каких обстоятельствах не устрою похорон в зрительном зале. Этого ему еще не хватало! Правда, весь спектакль при взгляде на него мне делалось невыносимо больно и хотелось уменьшиться до размеров булавочной головки. К счастью, он на нас не смотрел. С первой же его фразы у меня возникло ощущение, что он страшно устал, и не физически, а душевно, как будто много думал о чем-то нерадостном. Я подумала, что мы все, кажется, в августе не теряли времени даром. Спектакль, между тем, катился дальше, причем русские не понимали американцев и наоборот. Витя чесал в затылке и соображал, какая у него следующая реплика. Текст он произносил совершенно механически, за весь спектакль естественно прозвучали лишь 2 реплики 1 действия: 1) «Три раза я был ранен смертельно, как раз теми, кого насильно спасал», — в сторону на выдохе и особенно в монологе конца первого действия: «А это очень обидно». Я подумала, что наш мессия, кажется, разуверился в успехе мероприятия по спасению человечества, и вспомнила фразу из гениального произведения Л.А. (кодовое название «Быть или не быть» в винном погребе»): «Последним моим чувством на этой земле, кажется, будет досада». На поклоне Витя болтался как половая тряпка на плечах 2-х американцев и выдавливал из себя улыбку. Зал был в экстазе, на мой взгляд, не по делу. Наши девицы оставшиеся дни соображали, как опровергнуть клевету на «Калигулу» в прессе, а события тем временем шли своим чередом. 11.09 был первый «Калигула» в сезоне. И — как назло — ни одного лишнего билета (2-й раз в моей жизни, с той разницей, что в 1-й нас все же пустили на 2 действие — это был «Мольер» зимой). Перед спектаклем мы встретили на улице императора, который дважды прошел мимо нас в оборонительно-наступательной позе и не поздоровался. В фанатской компании воцарилось уныние. В зале оказались только К. с Витой и Юля (Ярославль), которая пролила перед Гриней (администратором) непрошеную слезу. Да, еще Ракалия, которая, естественно, не в счет. Прочая публика — почтенные граждане пенсионного возраста и все те же американцы. И нас четверо за дверью — я, Л.А., Стася, Нина. Все остальные ушли после антракта. Грине нужно было оторвать голову за то, что нас не пустили на 2 действие. Такая возможность была. Я много раз оставалась под дверью в течение целого спектакля, но ничего страшнее 11.09 не припомню. Целый день — проливной дождь, а к вечеру еще ветер и собачий холод. Словом, «все силы старого мира объединились для священной травли этого призрака»[8], т.е. нас. К началу 2 действия мы действительно напоминали призраков. Мы со Стасей отплясывали чечетку, Стася, не видя, что за ней идет Гриня, вопила: «Я чайник»[9] — и что-то в стиле: «Займемся аутотренингом: я калорифер. Я радиатор». В начале 2 действия Гриня мин.5 созерцал наш танец, сопровождаемый меланхоличными замечаниями Л.А.: «Интересно, кто из вас первый кончится?» Сама она несколько раз ходила к вентиляции слушать фонограмму, причем ветер был такой, что ее отрывало от трубы и вращало на месте. Идущие мимо молодые люди каждый раз интересовались: «Девушка, вам плохо, или вы надрались?» Наконец, к нам приблудилась небольшая рыжая дворняга, исключительного ума животное. В конце концов мы отправились греться (4 фаната и собака) и при входе в 5-й подъезд столкнулись с некоей мегерой с 3-мя пуделями. Она поинтересовалась, куда мы идем. Стуча зубами, мы сообщили, что греться, ввалились в лифт и поехали на 2-й этаж. Но на этом этаже нас встретила все та же мегера и надрывно лающие пуделя. Пришлось уехать на 4-й. Мы уселись на скамейку, собака легла на пол, и мы задвинули ее сумками. Только устроились, как открывается лифт, и... появляется все та же фурия со своими псами и с лекцией о том, что греться надо на 1 этаже. Наше умное животное не подало признаков жизни, и псы ее не учуяли, иначе не знаю, чем бы эта история кончилась. Мы не расположены были разговаривать, и тетя убралась восвояси. Собака обсохла и пошла обнюхивать квартиры. Нина рассказывала театральные сплетни, мы мрачно слушали. Наконец решили, что пора идти, и вернулись на боевой пост. Там я еще раз договорилась с дежурной, что нас пустят на поклон. Мимо нас в очередной раз прошла Нат.Арк. и вздохнула: «Сумасшедшие девчонки...» Напряжение нарастало, в какой-то момент я едва удержалась от безумного желания заставить всех присутствующих рухнуть на колени на мокрый асфальт. Подавив свой крик: «Молитесь все!!! Молитесь, чтоб пронесло!» (представляю реакцию Нины) я подошла к окошку, где не так дует. Тут появилась дама с немецкой овчаркой. Наша и эта подняли собачий скандал (лай, местами переходящий в вой[10]). Стася пихнула меня в бок со словами: «Тебе это ничего не напоминает?» Мне напоминало, и даже очень, так что, когда овчарка зарычала у меня за спиной, я в ужасе спросила: «Лада, что это?» — «Спокойно, собака», — ответила она. В ушах у меня в это время звучал утробный рев из «Оформителя». И тут мы услышали фонограмму финала. Так громко, как будто рядом была колонка. Задохнувшись от ужаса, мы замолкли на полуслове и прижались к стенам. Не знаю, как Нине, но вот Стасе точно передалось наше настроение, потому что когда О.К. перед началом 2 действия звала нас домой, Стася ответила за всех (естественно, стуча зубами): «Мы бы пошли. Но нас не отпускает...» Как только стихла музыка, мы рванулись к дверям, которые открылись по первому стуку. «Там уже поклон», — ошарашенно пробормотала девушка. Но мы неслись вперед. Тогда она встала во вторых дверях и завопила: «Собаку! Держите собаку!» — дело в том, что за нашей четверкой вовнутрь ринулась и собака, а за ней еще какой-то дядя. Поведение дежурной было классической иллюстрацией к Булгакову: «Котам нельзя! С котами нельзя! Брысь!» Кажется, девушка тоже уже не очень соображала, что делает. Мы остановились и обернулись к собаке, всем своим видом выражая, чтобы она вышла. Нагнуться и вынести ее на улицу сил не было, к тому же неудержимо тянуло в зал, как будто от нашего присутствия там зависело нечто жизненно важное. Собака не тронулась с места, давая понять, что тоже хочет на поклон. Наконец, дядя взял ее на руки. Что с ней было дальше, я не видела, потому что ринулась вперед. Девушка едва успела увернуться. Л.А. первая влетела в фойе, напоролась на Докина, которому просто везет на фанатов. Миша, по обыкновению, изобразил вешалку. Тут я обошла Л.А. на повороте и влетела в зал первая. Проход уже был забит вопящими от восторга американцами. Самыми последними стояли Настя с Наташей (дежурные) и Нат.Арк., которая в этот момент как раз говорила им: «Бедные девчонки, их что, даже на поклон не пусти...» И тут она увидела меня. Краем глаза я заметила, как изменилось ее лицо, и в ту же секунду Нат.Арк. испарилась, а я заняла ее место. И, естественно, повернулась лицом к девчонкам. С их лицами произошло примерно то же, в результате я оказалась на их месте и обнаружила, что тащила за руку Стасю, которая успела надеть очки. К сожалению, американцы стояли к нам спиной, а то мы имели шанс пролезть в первые ряды. Интересно, какие у нас были лица? Этот момент я помню как высшую точку долгой мучительной галлюцинации. Весь вечер казался порождением больного сознания. Или — с такой же степенью вероятности — вмешался ад, подземное царство, 3-я голова дракона из Валиной пьесы[11], точнее, все три головы. Так вот, наконец, я нашла в этой толпе Витю. Глаза его блуждали где-то в 7 ряду, на губах была улыбка, которую Л.А. называет резиновой. В этот момент из всех 4 душ одновременно (из 3, по крайней мере) вырвался вопль: «Витя!!!» — и с облегчением: «Живой...» Следующей картины я не видела, т.к. Витю от меня совершенно закрыли американцы. У него на шее повис американский бургомистр, который трепал совершенно безучастного Витю как тряпку. И тут он переложил бургомистра на другое плечо и с глубоким изумлением (или с благодарностью) посмотрел в нашу сторону: «Фанаты...» Среди неистово вопящих американцев, которые совершенно ничего не поняли, среди чопорных советских зрителей, раздавленных таким напором и 3-х (всего!) фанатов, да и тех-то как брать в расчет — от одного К. может быть толк, да и ему, в сущности, нужно очень мало — несколько знакомых физиономий, которые одни поинтересовались существом дела. Он стоял на поклоне в момент нашего появления, как человек, преодолевший что-то в себе, переступивший, отбившийся от какого-то натиска. Но было в его позе, взгляде еще какое-то чувство, что-то вроде досады из «Дракона»: «Ну и что? Ради кого?» Наверно, мы со своим страхом за него оказались весьма кстати. Мы вышли из театра, встретили К. с Витой. К. сказал, что было потрясающе, а Вита о финале высказалась так: «Во мне что-то такое зародилось...» — «Что, летать хочется?» — спросила Л.А. — «Да». И тут Л.А. поцеловала ее в щеку. Мы обе в этот момент подумали: «Не зря». На следующий день мы приехали с намерением попасть, даже уложив при этом парочку зрителей на месте. Сначала мы не могли поймать такси, а потом на «тропе войны»[12] долго не было лишних. Тут я, кажется, разразилась серией проклятий в адрес высших сил, и нам приплыло сразу 2 билета: 4 ряд, 11,12 место. Мы узнали, что, проходя мимо наших, император поздоровался. «А, понял, каково играть, когда в зале ни одного фаната!» — злорадно заявила Л.А. Таким образом, мы оказались внутри на 18:00 спектакле. (Нововведение — 2 «Калигулы» в день. Похлеще, чем на прогонах. Тест на выживание.) Теперь, после того, как я на следующий день посмотрела 2 спектакля подряд, после того, как мы не умерли от ужаса или холода (или от всего сразу) 11.09., после того, что вообще пережили чудовищную нагрузку сентября, я могу с уверенностью сказать, что мы сдали экзамен на выживание. Тогда, 12.09., стреляя билеты, наверно, надо было молиться, а я сыпала проклятиями. Молиться я не умею, делаю это лишь от полного отчаяния, и молитвы мои никогда не исполняются. Ну вот. Пора переходить к спектаклю. Сказать тут мне, правда, почти нечего. Камю я там не увидела. Как только мы сели, Витя сосредоточился на Л.А. и начал нам объяснять сущность происходящего. По совести говоря, это был диалог. Во 2 действии мы с Л.А. поменялись местами, и он занялся мной, не упуская, впрочем, ее из виду. Все это больше походило на бредовый ночной разговор на кухне, где нас всего 3-е (мы и Витя). Но к делу. Спектакль по сравнению с прогонами я просто не узнала. С одной стороны, он стал мягче, с другой — жестче. В.Р. там теперь совершенно не чувствуется. Короче, еще одна Витина исповедь и, как все, что он делает, абсолютно искренняя. Кажется, что за эти 2 месяца прошло года два. В июле герой начинал мальчишкой, сраженным жестокостью жизни, от отчаяния бросившегося в омут логики, дошедшего до ее предела и осудившего себя. Финал воспринимался как чудовищная несправедливость, но последний «кадр» спектакля утверждал, что император вошел в историю именно стремлением к абсолюту. В спектакле присутствовал и другой полюс — все остальные, которым император ценой своей жизни все же возвращает человеческий облик. Теперь же... Во-первых, сенаторы-заговорщики вовсе исчезли из моего поля зрения. Я не увидела их лиц даже в финале, возможно, потому, что убрали направленный свет. У императора не осталось никакого противовеса. Ну и далее — сам Калигула. Куда-то подевалось царственное, вернее, тираническое величие, даже начиная с заставки — он стоит у окна в свободной позе, и остается ощущение даже не контраста, а кричащего противоречия между хрупкой Витиной фигуркой и грубыми железными колоннами. Вот Керея — Борисов в них прекрасно вписывается. Но это все — о художественном произведении — т.е. впечатления уже 13., а не 12.09. 12 же, когда с первого же появления на сцене императора (в заставке) его взгляд уперся прямо в нас, я забыла о Камю, и потом предложила спектакль переименовать — вместо А.Камю «Калигула» — В.Авилов «Как я стал дураком»[13]. Надо сказать, это было очень героическое зрелище. Витя вообще любит реанимировать без спросу. Он принялся нам объяснять, что ничего страшного во всем этом нет, что он, конечно, все знает, но следует своей дорогой и счастлив при этом, что это вообще величайшее счастье — видеть плоды своих рук. Надо сказать, он в этом преуспел, хотя мы, как могли, сопротивлялись и то и дело орали «нет!» В 1 действии лично мне досталось приглашение в публику (надо сказать, что В.В. вообще очень любит назначать меня зрителем в этот момент). Больше меня ничего не коснулось, зато Л.А. он объяснил, что «тебе этого не понять», — на что она очень возмутилась. В этот день он, кстати, играл удивительную любовь к Сципиону, который, как всегда, этого не заслуживал. И непонятно было — смену он себе ищет, что ли? Боча вообще вела себя странно — в глаза Вите она смеялась и пыталась своей иронией вернуть его на землю, а когда он отворачивался, начинала рыдать. В финале она рыдала уже совершенно открыто, а молитву прочла так, что захотелось встать на колени вместе с ней (казалось, что она просила его: «Ну не ходи ты туда, дурак!» Витя то ли не понял, то ли не услышал). Героическая личность — Геликон, который всегда, в любых обстоятельствах отбарабанивал свой текст назубок, тут вдруг то ли забыл, то ли нарочно перепутал реплики и яростно выпалил Керее: «А ты знаешь, кому ты служишь?» Борисов обалдел, но тут Китаев вернулся к Камю. Что же касается самого Вити... Он очень убедительно доказывал нам, что ему ничуть не страшно, послав нам и «Ты решил быть логичным, идиот!» (Л.А.: «Да...Да...Да... Нет!!!» Витя: «Ну вот...») и Луну (это уже мне). Потрясающее впечатление — у него на глазах слезы счастья, тон монолога идет все круче вверх, а я чуть ли не в приступе отчаяния твержу свое, упорно тяну его вниз: «Нет, нет, нет!!!» Вообще очень боюсь этого места, и весь Витин восторг меня не убедит, чувствую, что все дело в ней, проклятой (луне то есть. Или в том, что под ней подразумевается). Ну и финал. Сверхгероический. Витя говорит: «Мне страшно», — а глазами ощупывает зал: «Все живы?» — всем своим видом показывая, что ему ничуть не страшно, и мы ему поверили. Даже забыли о фонограмме. Но вот зазвучали выстрелы, и я подумала: «Последняя фраза будет нам». И точно — «я еще жив» — прямо в нас. После чего я совершенно забываюсь и не могу сдержать приступа истерического хохота. Зачем это понадобилось ему, я не знаю, может, решил, что мы все же не поверили? Хорошенькое подтверждение, ничего не скажешь. Мы ему к финалу почти совершенно поверили, и если бы не Боча с Китаевым, а главное, он сам местами, то поверили бы совершенно. Увы. Было по крайней мере 2 момента, выбивших нас из доверчиво-преклоненного состояния. Во-первых, это фразочка из «луны»: «Терпения у меня, может быть, и хватит, но времени...» И второе место, которого, кстати, нет в пьесе и не было летом на прогонах, когда уводят на казнь Кассия, Калигула говорит: «А когда проигрываешь, приходится платить». И повторяет это слово, откинувшись на колонну и запрокинув голову (жалко, что я не могу здесь воспроизвести интонацию). Так что в целом-то мы поверили, хоть и осталась настороженность. Финала я тогда, кажется, не разглядела. Вообще спектакль был чрезвычайно героический, необходимость изображать тирана и кого-то убивать, по-моему, Вите очень мешала. Потом героизма поубавилось, но все равно именно тогда я почувствовала (и сейчас от этого не отказываюсь), что он переступил через какой-то рубеж, преодолел в себе что-то. Не знаю, может, страх? Хотя непохоже. Видимо, просто стал смотреть на вещи трезвее — спектакли сентября подтверждают это. «Розового оптимизма» поубавилось, да и отношения с Творцом, по-моему, ухудшились. Интересно, как теперь насчет «Гамлета — посланника высшей справедливости»[14]? Понял, что спасти человечество не так-то просто и... что ему — не успеть? Ладно, не будем гадать. Ясно одно — он стал жестче. Но вернемся к «Калигуле», только уже 13.09. Тут у меня как раз есть что сказать. Во-первых, я этот спектакль записала на магнитофон. К тому же, одна наша фанатка (О.Федорова, г.Тула) затащила меня 2 раза подряд, т.е. на 9.00. Это, конечно, не 20 дублей, «наша цель — коммунизм»[15], но тоже ничего. Начну по порядку, т.е. сначала — о 6-часовом. Первое появление на сцене императора (не считая заставки, где микрофон зафиксировал мое «ой» в связи с тем, что Витя уперся в нас взглядом) — разговор с Геликоном. У Вити — громкий шепот, в лучшем случае — хрип несколько повышенного тона, потрясающе тихая сцена по сравнению с тем, как это игралось в июле — тогда были просто-таки вопли. А теперь — спокойствие умудренного жизнью человека. Как будто тот удар, сделавший его таким, случился давно, и боль перегорела и поутихла. Во всяком случае, пришло время думать. Никак не подумаешь, что он сошел с ума, хотя и говорит довольно странные вещи. И — поразительно звучащая теперь фраза после резкого удара рукой по железу: «Значит, вокруг меня ложь. А я хочу, чтобы люди жили в истине», — совершенно спокойно, как что-то давно продуманное, констатируя факт. Ураган страстей улегся. Тиранизм (если можно так выразиться) — тоже, ушло куда-то и ерничество, почти все мальчишеское, что было раньше в императоре. Теперь убийства уже не вызываются эмоциональными всплесками, это — следствия единой линии, «издержки производства». Не знаю, что ... [На этом рукопись обрывается. — Прим. ред.]
Из дневника Л.А.
(сентябрь 1989 г.)
«Калигула»
12.09.89
И снова «Калигула». На этот раз в зале. 18:00. Кажется, это мой любимый спектакль. Я пережила этот день... Н-да... Мне кажется, что всю жизнь мою основательно перетряхнули. Вряд ли стоит описывать, что к этому вечеру мы были напряжены до предела. Оч-ч-чень хорошенькое состояние, когда на тебя грянуло что-то тяжелое, а ты не в силах выбраться, но все равно пытаешься. Очень часто лезла в голову гениальная фраза Камю по поводу того, что такое отчаяние... Билеты стрельнули в самый последний момент. Когда раздался отдаленный грохот, и стал гаснуть свет, в моей голове, как метрономом, отстукивало три слова: «Отпусти... Не надо... Не сейчас». Заставка... Император хмуро стоит у правой трубы-колонны и смотрит неподвижным взглядом в середину зала. Мы с С.Н. сидели почти как 9-го июля — в центре 4-го ряда — воленс-ноленс сей взгляд уперся в нас. Случай. Дальше. Бросив взгляд на сцену, он исчезал в проходе, медленно закрывая за собой правую дверь. Скользящий взгляд по залу. Останавливается на нас. И улыбка. Мне очень захотелось крикнуть: «Ты что, с ума сошел? Ты же тиран!» Н-да... В этой улыбке вся его человеческая сущность — что-то такое светлое — действительно от Бегемота, как говорила О.К. Мне очень хотелось зарыдать... И очень захотелось испариться оттуда. Но что-то удерживало. Уж лучше выдержать обстрел впрямую, чем опять в неизвестность. То, что произошло дальше, вызвало у меня очень слабые ассоциации с Камю. Это вообще была не пьеса и не спектакль — диалог нескольких измученных людей в полутемной, прокуренной ночной комнате. Диалог о самом главном — о понимании смысла жизни, о Его судьбе, обо всем — кроме платы за это понимание. О плате В.В. сказал одной фразой: «Я знаю, откуда придет смерть, но все дело в том, что я еще не исчерпал всего того, что заставляет меня жить...» Если рассматривать эту фразу логически, то получится примерно следующее: «Этого не может быть, т.к. не может быть никогда. Так задумано. Еще рано...» Странное ощущение у меня от этого спектакля — иногда мне кажется, что я просто самоуверенная идиотка, но так или иначе... Впервые в жизни на Юго-Западе я почувствовала, что это никакое не произведение искусства, не театр, не пьеса. Даже гениальная режиссура В.Р. слабо проглядывала сквозь рисунок роли. Спектакль изменился совершенно, неузнаваемо. Просто мы очень истосковались по нему, и вся эта советско-американская чехарда мешала спокойно посмотреть ему в глаза, а сказать надо было так много... Вернее, учитывая накал нашего эмоционального напряжения, — крикнуть ему в лицо. Поэтому, увидев его светлую улыбку на заставке, мы готовы были разрыдаться в голос. Мне очень хотелось остановить все это действие — или уйти, не участвовать хотя бы. С.Н. считает, что это малодушие. Ну и пусть. Единственное, что мне осталось в такой ситуации, единственный свободный выбор — отказаться от спасения, предложенного подобной ценой. Отказаться — значит заплатить за понимание. Вот в каком состоянии я была к концу заставки. Теперь о спектакле. Вслед исчезающему за колонной императору мы послали дружный полуистерический вопль... «Не надо!!!»
Разговор сенаторов. Мимо. Ощущения — текст плывет, фразы проговариваются скороговоркой, без смысла, острое ощущение сбоя ритма — нет согласованности интонаций. Леша Мамонтов выглядит растерянным. Керея — выстреливает фразы, даже без отчетливости произнесения (Борисов совсем дошел). Геликон — открытие. Нет надменности и презрения — погруженность в себя, напряженные поиски ответа — и усталость — легкая, как дымка — а ведь раньше он держался в роли, как стойкий оловянный солдатик. И злоба, раздражение — что-то не ладится...
Свет меркнет. Фонограмма. Свет. Вернее, два пятна — два человека друг против друга. У кромки сцены в ее центре император — спиной к залу; в углу на заднем плане — Геликон. Музыка утихает, и в зале повисает напряженная пауза — Китаев не может справиться с дыханием. «Здравствуй, Гай!» — на выдохе. Очень нежно. У Геликона удивительно светлое лицо — а в глазах тревога и страх. Голос императора дрогнул: «Здравствуй, Геликон...» — «Ну, что ты... все хорошо, не надо...» А потом... Я с ужасом ждала той минуты, когда он обернется. В.В., что же будет? Он обернулся, посмотрел в зал, спокойно находя и отмечая глазами знакомые лица, и выдал такой диалог с Геликоном о не устраивающем его порядке вещей... У меня перехватило дух... Мы обе с С.Н. не могли понять, что происходит... Перед нами стоял совершенно другой человек, с другим мироощущением. То есть это был он, но позади осталась какая-то огромная ступень. И это дало возможность подняться еще выше — с трудом верится, что на такую высоту способен человек. Этот диалог — какой-то решающий узел, перерубивший основную нить спектакля. Сейчас попробую объяснить разницу. Линия прогонов: история о бунте, о взлете, о рывке. И в этом диалоге — исходное состояние для безумного, мощного броска. Человек, совсем еще в сущности молодой, вынес удар необыкновенной силы — он не просто потерял любовь, он ощутил всей кожей, сердцем, нервами — кричащую, жуткую несправедливость установленного свыше миропорядка. И вот он озирался с яростью затравленного зверя на развалинах прежнего душевного своего мира, покоя, всей жизни, которую вдруг внезапно перечеркнуло это яркое, как вспышка, ощущение. Именно ощущение, не понимание. Удар лбом о бесконечно мощную стену. (Понимания-то добавили люди, рабски покорные этому миропорядку.) Но вернусь к этому эпизоду — диалог Геликона и Калигулы. Именно тогда он почувствовал, что его ждет впереди — почувствовал, что не сможет смириться и будет драться до конца, чтобы погибнуть самому, но выдернуть их из этой покорности. Ему было и больно и страшно, но все же он решился на рывок, потому что понял, что не может согнуться — не рожден, натура мешает, сущность, природа. Но и впереди нет просвета — только быстро, ярко вспыхнуть и сгореть в красивом рывке к Невозможному. Отсюда и рисунок роли: «Люди смертны и потому несчастны...» — глаза, полные боли, огромные, влажные — и отчаяние безнадежно уроненной головы — не вырваться из колеса... «Существующий порядок вещей меня не устраивает», — напряжение до предела... «Теперь я это знаю», — просто ярость... «Значит, вокруг меня ложь...» — отчаянный крик раненого зверя... Как много смысла вложено в эту фразу — и ярость, и безысходность — «но я же не смогу, не выдержу, я слишком люблю их всех...» «Но должен...» И мольба, тоже исполненная боли. «Пожалуйста, помогай мне», — резкий спад после кульминации — а он ведь, в сущности, беззащитен и слаб, этот человек, погнавшийся за невозможным... Все это было на прогонах... Но сегодня... Он медленно выпрямился в луче прожектора — удивительно спокойный рядом со взволнованным Геликоном, и я почувствовала легкий толчок теплой, мудрой и неизвестной силы. Вся моя истерика сразу испарилась. Зал отступил в сторону и сократился до размеров небольшой золотистой сферы, в центре которой были его глаза. «Ты думаешь, я сошел с ума? Нет... Я просто вдруг понял, что мне нужна Луна... Или счастье, или бессмертие — пусть даже безумие — но не из этого мира...» И это говорит тот же человек?!! Никакого крушения, никаких обломков, никаких болезненных рывков и бессильной ярости — красота, гармония мира, та гармония, право на которую дает только высшее понимание, за которое заплачено такой ценой, такой кровью, что все низкое позади — и боль, и страх, и сомнения. Да, я иду по этой дороге, потому что ясно вижу путь, путь к настоящему, огромному, свободному, чистому счастью. Не надо о смерти, о муках и девятом круге ада. Все это я знаю. Но, друзья мои, посмотрите вверх, и вам все это покажется таким мелким... «Людям не хватает учителя, который понимал бы, что говорит», — спокойно, задумчиво... «Значит, вокруг меня ложь», — констатируя факт... Не отчаянный рывок загнанного в угол и прижатого к стенке, но вдруг резко распрямившегося измученного существа — спокойный сознательный выбор человека, который действительно достоин и имеет право бросить вызов творцу — пройдя все земные мучения, он понимает, что справится с этой ношей...
«Приговорен к пожизненной любви,
Но обреченность тщательно скрывает...»[16]
Нет, не обреченность он видел впереди — свободу и огромное счастье сделать других свободными. И это дало ему силы шагнуть через обреченность... И все же он именно человек — по своей сути — как трогательно пытался он успокоить задыхающегося у стенки Геликона — «Пожалуйста, помогай мне!» — «Ну что же ты, мы ведь с тобой равны, так выше голову...»
Я сидела совершенно оглушенная... Потом мы одновременно переглянулись с С.Н. «Что происходит?!»
Следующая сцена — встреча Калигулы с сенаторами — вследствие сильного потрясения пролетела мимо. Помню только иронично-грустную фразу: «Надеюсь, без меня тут ничего не произошло?» Но я очень хорошо помню следующую сцену — Геликон, смотрящий на В.В. остановившимся взглядом и вдруг рванувшийся к нему всем телом: «Гай!», растерянно бегающие от точки к точке Сципион и Керея — я их не заметила, я помню только приглушенно грудным голосом сказанную фразу: «Не знаю, стоит ли этому радоваться, но с этим надо жить». Надо. Можно. Необходимо. И я с удивлением почувствовала, что вся моя боль от безысходности этого рывка, боль, скопившаяся от многих бессонных ночей, тихо тает от этого «надо...». Цезония... Н-да, с Бочей происходило вообще что-то неладное. Она с жутким криком еще во время разговора со Сципионом вытолкнула из себя фразу: «Он еще слишком молод!» — и на глазах у нее блеснули слезы... Этот крик резанул по живому, резко нарушив созданную В.В. шаткую гармонию, вообще большего разлада двух партнеров, чем В.В. и Бочи в тот день, мне не приходилось наблюдать. Но об этом дальше... «Ты плачешь, Гай?» — «Да...» Но почему же, если все прекрасно?! Язвительно спросила она о Друзилле — и в ответ горький взгляд в зал: «Ты не можешь представить, чтобы человек мучился от чего-нибудь другого, кроме любви?.. Люди страдают от того, что все идет не так, как им хочется», — ведь верно? — без отчаяния, обращаясь как к равным... И в душе моей встало помимо воли — «Да, верно...» «Так ты хочешь сравниться с богами», — горькая и презрительная усмешка. Мы невольно сжались, ожидая взрыва в ответ. Но ожидаемая фраза: «Да кто он такой, этот бог, чтобы я хотел с ним сравниться...» — последовала позже... А в ответ на реплику Бочи — пауза — и вдруг удивительно спокойно в зал: «И ты тоже считаешь меня идиотом?» — без досады, без злобы — просто удивление и... и надежда — ну ведь все так ясно, перестаньте же сосредоточенно смотреть в одну точку, вы же бьетесь о собственную стену, ну поверьте же мне...
Вообще странный получался у них диалог с Цезонией. Она безжалостно срезала его, сталкивала вниз. Она усмехалась ему в лицо такой властной усмешкой превосходства, а иногда просто раздражения и, наконец, отчаяния, что невольно сбивала накал роли. Но это в глаза ему она смеялась, но стоило ему отвернуться, как по щекам ее невольно катились слезы — это у Бочи-то — властной и сильной женщины. Но эти удары не обескураживали, не выбивали его из своей струи, как вышибла 10 июля брошенная Бочей фраза: «Убийством ничего нельзя решить!» — и не вызывали отпора. Он печально вздыхал, не без досады, и начинал после каждого толчка вниз снова медленно подниматься вверх, выше и выше. В сцене с зеркалом он просто затянул нас, вместе с залом, в один клубок — «Я приглашаю вас на вселенский процесс, на невиданное зрелище!..» Он с таким воодушевлением кричал, что ему нужна публика, виновные, зрители!.. Я молча подумала — ну что ж, если ты сам в это веришь — только не сорвись — а мы будем под рукой — просто чтобы делить и боль и радость... чтобы страховать... А за приглашение спасибо, Виктор Васильевич, но только я давно уже поняла, где я присутствую — иначе разве заговорил бы во мне инстинкт историка, и стала бы я набрасывать эти бессвязные строки... Да, еще. В диалоге с Цезонией есть место: «Я хочу, чтобы люди жили в истине», — и далее излагается его программа... Это можно произнести по-разному — от цинизма до фанатичной веры. Но, как ни произноси, все равно будет фальшиво. Слишком большая высота — неподвластно человеческому пониманию. Как же это надо произнести, чтобы заставить поверить и полностью ввериться не только зал, полный земными заботами, но и фанатов, которым уже наплевать на спасение человечества, которых раздирает горькая мысль о том, что за это придется заплатить жизнью одного человека, принявшего на себя их боль... Но ведь — нет, не поверили, но просто очень сильно потянуло вверх, вместе с ним, куда угодно... Н-да, актерскому искусству это уже не подвластно — «я не нуждаюсь в творчестве — я просто живу...»[17]
Но потом — неумолимое тиканье часов и прерывистое человеческое дыхание — одинокая фигурка, ползущая по вертикальной стене. Ко мне снова вернулись боль и отчаяние...
Следующая сцена — патриции в доме Кереи — сцену не помню, но с удивлением замечаю, что Борисов играет так скверно, что даже для его уровня непривычно. Просто проговаривает текст, при этом заткнув уши и откровенно заговариваясь. А текст-то какой! «Я хочу сразиться с великой идеей, победа которой означала бы конец света.» Да, если бы люди когда-нибудь отказались отдать одного за всех — пожалуй, действительно наступит конец света — или всеобщее спасение?! Кроме того, я заметила, что у Бочи есть союзник, который откровенно тянет спектакль вниз — Леша Мамонтов. Своими завываниями он явно оживил публику, и, хоть малохудожественным способом, вернул зрителей на землю после предшествующего монолога Калигулы... После очередной Лешиной выходки мы с С.Н. откровенно расхохотались в молчавшем зале, не понимавшем, куда их тянут... Леша посмотрел на нас с понимающей улыбкой: «Девчонки, я же знаю, что это халтура, но другого выхода нет...» И тут среди сборища заговорщиков появился император — и все опять встало на свои места. Окружающие смотрели на него, как кролики на удава, кроме Кереи, который орал свою роль в потолок, по-прежнему заткнув уши. И В.В., великий актер всех времен и народов, быстренько прибрал к рукам только что вздохнувший свободно зал. Зал упирался — но через некоторое время все были на стороне этого необыкновенно обаятельного «тирана» и готовы были вслед за Цезонией воскликнуть по поводу его угнетенных подданных: «Как можно быть такими ничтожными!» Н-да, ничего от тирана в этом грустном, спокойном и удивительно красивом от внутренней гармонии человеке не было. И только Боча усмехнулась ему в лицо и резким движением подняла руку для защиты или для удара. Он взял ее руку в свою и осторожно сжал... и отвернулся... с сожалением. После созерцания этой сцены убийство несчастного Трыкова, совершенное мирно и по-семейственному, пролетело мимо меня. Красиво они все покачивались под музыку за спиной императора... Пришла в себя я на диалоге Калигулы и Сципиона. Впрочем, ненадолго — он настолько отличался от традиционного, что я долго не могла понять, что тут происходит. Сципион был очень непривычный — какой-то тихий и запуганный. Вернее, оглушенный. Но В.В... Нет, он положительно забыл о том, что он император, деспот, воплощение культа личности и вообще. Он играл (играл ли?!) такую нежную любовь к этому мальчику, что Иванов просто растерялся. Душераздирающая сцена вспоминания стихотворения не стала в целом мягче — она стала спокойнее. Но от этого напряженного, как струна, спокойствия у меня свело судорогой мышцы... «Потому что нам дороги одни и те же истины», — и медленное, тягучее движение руки В.В. вверх по руке Сципиона. Как будто внутри нажали на клавишу, дающую низкий, но ровный и чистый звук. Я невольно стала вслушиваться в текст Сципиона (т.к. раньше не то что слушать его стенания, но просто смотреть на этот бездарный ужас было невозможно). А текст, оказывается — ой, ой, ой! Что-то знакомое до жути. «Я вижу повсюду один лик любви...» — «Ах, если бы мне это было дано...» — «Ну, — хотелось крикнуть мне, — ну что же ты, император? Что тебе мешает...» — «Но я принадлежу злу, так же, как ты добру... Во мне есть что-то такое...» — «Неправда!» — кажется, я все-таки произнесла это вслух. «Ты же знаешь, император, что твою участь нельзя оправдать даже самыми страшными грехами... Виктор Васильевич, не взваливайте на себя ответственность за все зло мира!» — «Тебе этого не понять», — в зал, с состраданием и сожалением. — «Эх, император!..» Но вернусь к диалогу Сципиона и Калигулы. Император, кажется, всерьез открыл перед ним душу. «Все это отдает малокровием», — это не насмешка, не презрение. Это причина нелегкой судьбы императора — любые самые светлые идеалы останутся мыльным пузырем или бантиком, украшающим машину убийства, пока за них не заплачено человеческой кровью. Об этом молчал император, а, может, не только он — чтобы не отнимать надежду. Но ведь сказал — видимо, было очень трудно, нужна была вера в то, что найдется хоть один человек, который поймет и тоже никогда больше не успокоится. И пойдет по тому же пути. Он сказал эту фразу — без усмешки — и замер: пройдет — не пройдет. Эх, Сципион, тоже мне, поэт! Ведь вы, поэты, обладаете особой чувствительностью. Зал замер вместе с В.В. в ожидании ответа молодого поэта. «Чудовище...» — проговорил он подавленно. «Ты опять ломал комедию?» — «Ну да, я ломал комедию...» — без тени торжества, но со вздохом сожаления — «Жаль, не тот... Ну что ж, раз не можешь помочь, уйди, ты хоть останешься цел...» Весь зал готов был броситься на шею императору, который остался один перед лицом своей участи. Последний аккорд 1-го действия.
«Презрение...» — но, боже мой, в этих огромных страдающих глазах было столько же презрения к людям, как и культа личности во всем спектакле... Господи, да очнитесь же, встаньте, ведь человек может все... Я долго не могла оторвать глаз от двух огромных черных зрачков, смотревших на меня в упор через уродливые золотые линзы очков... Когда погас свет, я поняла, какого напряжения мне все это стоило — я просто уронила голову на колени и просидела так, совершенно расслабившись, несколько минут.
«Что здесь происходит?» — спросила С.Н. «Явно не спектакль...»
Венера. Очень весело. Так весело, что даже страшно. Геликон, воодушевленный чем-то явно не театральным. И Боча — со слезами на глазах. Я точно могу сказать, что именно в тот день я молила не то что вместе с Бочей — просто соединившись с ней в одну душу, слившись в едином порыве — кого? — не знаю... Богиню скорби и пляски? Могущественного творца, с которым я не в ладах? Космос? Вечность? Мироздание? Не важно. Мы молились за одного человека. И, кто знает, быть может, глядя на слезы женщины, не умеющей плакать, весь зал испытал одно из самых светлых и сильных чувств, которое только дает человеку жизнь?.. Дверь раскрылась... Господи, каким же должен быть человек, чтобы быть достойным этой молитвы... «Дети мои, ваши молитвы исполнены...» «Ну вот видишь, — говорил его взгляд, — люди сами вызвали меня в этот мир — я нужен им. Ну, что же вас мучает, милые мои, ведь это прекрасно!» Спокойное, очень убедительное торжество... Эх, если бы не горькая ярость Цезонии — ведь просила-то она не о том!
Самое сильное впечатление на меня во всем спектакле произвел последовавший за этим монолог В.В. о его конце: «Я с трудом представляю себе этот день, но иногда я о нем мечтаю...» Это не просто вера — уверенность... Н-да. Взгляд в упор — «Слушайте, ведь это самое главное — вы можете в это не верить, можете смеяться — ведь «мысль об этом не нова, принадлежит к разряду истин...»[18] — но я-то верю, это самое главное, что в тот день, за тем последним пределом — встанут миллионы земных божеств — все, кому я помог подняться, и тогда я пойму, что не зря, не напрасно... Да, «я поклоняюсь богу низкому и подлому как... — выдох, от его лица исходит сияние — и твердо и спокойно... — как человеческое сердце»! Не поверить ему было невозможно. И боль свернулась в тяжелый комочек где-то далеко внутри... Но потом была Луна... Господи, если я сам иду на это, значит в этой боли есть и такое огромное счастье, которое искупает все. Впервые я вижу, чтобы Луну искали в зрительном зале... Что-то страшное есть в этой притче — молитве и в ее конце — хочется его остановить...
Наверное потому, что тянется он к Луне, а я вижу страшную пропасть с жуткими инструментами на дне... Патриций-доносчик тщательно рассказывает о заговоре, и вдруг В.В. совершенно задушевным тоном бросает в зал: «Ты знаешь, почему я не могу тебе поверить?.. Ты же не подлец, ты честный человек?» — «Да, Гай...» — «Ты же не хочешь ни предавать, ни умирать?» Ну и шуточки, Виктор Васильевич... Музыка, рука Бочи на его руке. Он оборачивается... Сцена стала очень тяжелой — вздох досады и безысходного одиночества — и ты не понимаешь — и резкий, жуткий крик патриция: «Они убьют тебя, Гай!» Да, грустно все это, черт возьми. И вздох совершенно невольный — не по канве роли... Ну ладно, начнем убеждать сначала... Диалог с Кереей. Еще одна вершина — куда же выше?!! Ведь еще выше просто невозможно... Эта маленькая новелла о том, как прекрасно делать человека безгрешным и бесстрашным, была очень доходчиво сделана. Я попыталась перевести глаза на Керею, от которого слова В.В., сказанные взволнованным хрипловатым голосом, отлетали, как от колонны, но получила в ответ властный окрик: «Смотри на меня — все дело во мне, Керея тут ни при чем! Ну, видишь, что происходит со мной? И тебе все еще хочется меня остановить? Молчишь? Ах, он... Ну он ведь тоже поймет, не сразу. И с Геликоном расправится не он, и вряд ли нанесет последний удар мне своей рукой... Ну, веришь?!» — «Да, верю...» «Ты решил быть логичным, идиот...» — любимый монолог. Я смотрела на него, как зачарованная. Я мысленно повторяла про себя — «Да, да, да, верю!..» — «...Назад не возвращаются, надо идти до конца.» — «До конца, конец...» «Не надо!!!!» — мы это вытолкнули с С.Н. в две глотки одновременно. Про себя, естественно. Удивленный взгляд, успокаивающая усмешка... Ладно, попробуем по-другому.
Между тем, что-то явно происходило не только с императором, но и с Геликоном. Непонятно, зачем Калигуле понадобился Сципион, когда рядом с ним уже был один «задумавшийся кролик»[19]. Он смотрел на императора с таким обожанием... Роль шла как-то рывками — то возвращаясь к традиционному рисунку, то взмывая резко вверх. На диалоге с Кереей перед состязанием поэтов его просто понесло — ведь раньше, даже падая от усталости, он никогда не переставлял ни одной строчки текста... А тогда — просто понеслась вольная импровизация на тему «Калигулы». Он с такой яростью бросил Борисову: «Ты думаешь, я служу сумасшедшему?!! А ты, ты знаешь, чему ты служишь?!!» «Господи, люди, ну поймите же, ЧТО здесь происходит! Не смейте глотать это безропотно...» Он еще слишком молод, этот мальчик, чтобы примириться с его участью. Но зал ничего не понял. Только мы с С.Н. резко дернулись в середине четвертого ряда. И в следующей сцене — состязания поэтов — Геликон вышел на край сцены, и его режущий взгляд в упор прижал нас к местам страшной силы рывком. «Граждане Рима! Божественный Гай Цезарь Калигула...» Ну спасибо, подтвердил, солнышко! Император же... Н-да, император, ну совсем не вписывался, ну ни в какие римские рамки. Он просто был Ланцелотом лучших времен... Он изображал такую нежную любовь ко всем — «облизывал» Керею, слегка раздавленного после разговора с Геликоном. («Ой, как сурово...») И очень нежно любил всех их... Даже «все вон» он произнес таким тоном, что заговорщикам хотелось броситься вслед за ним... А Сципион... «Я не прошу пощады у судьбы, ее ударов трудно избежать, я знаю...» И взгляд В.В. — вверх — как поток света. Ну, милые мои, не надо меня оплакивать, ведь я свободен и по-своему счастлив, ведь все, что я делаю — необходимо, а значит, естественно —
«Так день сменяет ночь,
Так ненависть любовь
Сменяет...
Чтоб вновь собой явиться в мир жестокий...»
Вот только жаль, что я один... Эх, Сципион... Ну что ж, иди... Он выдохнул слова, обращенные к Сципиону, с такой болью и нежностью, что Иванов, пошатываясь, дошел до края сцены, остановился — нет, придется — дошел до двери и произнес свои последние слова так, как он никогда их не произносил — и мы их услышали по-настоящему... «Ни для тебя, ни для меня, так на тебя похожего, больше нет выбора... Гай, когда все будет кончено, вспомни, что я любил тебя...» Император вздрогнул и посмотрел на него выразительным, умоляющим взглядом, не вписывающимся в общий героический его облик: «Ты что, совсем добить меня хочешь?! Мне и так худо... Оставь мне силы еще и на финал...»
Дальше последовала сцена смерти Геликона. Я на всю жизнь отдала ему свое сердце за одну фразу, брошенную Сципиону: «Я знаю только, что дни бегут и надо торопиться жить...» Но такой конец, такую силу в финале я видела только один раз. Последняя сцена — луч прожектора, падающий отвесно вниз. Окруженный со всех сторон человек поднимает голову и смотрит на этот неверный голубоватый свет. Смотрит вверх. «Ну что, доволен... Нет, ничего тебе не понять...» — и улыбка — высшей мудрости — Его улыбка... Он сам бросился на заговорщиков с такой звериной яростью, что они невольно расступились. Когда живой круг сомкнулся над его головой, у меня жутко заныло сердце...
И, наконец, финал. Последний монолог с Бочей. Она отворачивается от него и тихо рыдает. «Как странно, в моей душе ничего не осталось, кроме тебя...» — такой бездны отчаяния я просто не ожидала... Тем не менее последнюю фразу — «убийством ничего нельзя решить» — она бросила ему в лицо со злорадной убежденностью торжества... Не о ее смерти шла речь... Эх, Боча... А он... Он все равно поднимался вверх, балансируя на краю. «А кто тебе сказал, что я несчастлив... Нас было всего двое или трое за всю историю...» Н-да... Неужели это тот же самый монолог, который поверг меня 10 июля в такой ужас?! Да его просто невозможно узнать... Это вообще не о том, не о власти и богоравной свободе ее носителя... Это о другой, очень человеческой, какой-то высшей правде... И о торжестве — его, человека. В его торжество, ну просто невозможно было не поверить — если бы не пронизывающая мысль о том, что «всей жизни у тебя на полчаса...»[20] и даже меньше, и о неизбежном, несправедливом и безжалостном финале... Последний монолог... Нужно удержать зал, не придавить, не оборвать то, что он заставил только что заговорить в этих людях... Он стоял на краю сцены в неярком круге света, и тут я увидела его глаза. В это невозможно было поверить — его уже затягивала отзывающаяся глухим жутким рокотом пустота в глубине сцены. Но глаза — живые, тревожные — так же, как и на первом монологе, отыскивали в зале знакомые лица. И успокаивали. Я почувствовала его взгляд, как толчок, как живую ниточку... «Я боюсь конца... Как это мерзко...» — а глаза у него ясные, спокойные и бесстрашные... «Ну видишь, ведь совсем же не страшно, ну поверь, не сталкивай меня вниз своим животным ужасом... Все уже позади, я перешагнул тот рубеж, когда и страху приходит конец, и остается только рывок — движение вперед и вверх...» «Да, — подумалось мне, — действительно не страшно... Ну, держись, император. Да перестань же нас успокаивать — все дело только в тебе — мы-то выберемся...» И он отошел назад. Резанувшая его очередь уничтожила все иллюзии и утешения... Но все равно, его смерть была светла — неуловимый гипноз спокойных светлых глаз как бы заговаривал от боли...
Ну вот и все... Все кончено... Но что же произошло в этот день? Спектакль? Или просто откровенный диалог о его судьбе — не диалог, спор, где одна сторона кричит, срывая голос, а другая настойчиво и терпеливо убеждает в обратном. Объяснить это можно только одним. Если отбросить тот вариант, что у нас не все в порядке со психикой, то остается тот вывод, что В.В. решил освободить нас от тяжести нашего понимания, чтобы мы могли жить и быть счастливыми. «За понимание нужно платить или отказаться от него.» От нас не потребовали, чтобы мы отказались от понимания. Видимо, ему это нужно... Есть надежда, что, когда совсем станет худо, какие-нибудь «сумасшедшие девчонки» ворвутся на поклон, и тогда... стена равнодушия вокруг распадется... Но весь ужас и безысходность этого понимания отступили назад... Он попытался доказать, что с этим можно жить, что он счастлив по-настоящему, что он счастлив судьбой, которую сам для себя выбрал, что это не обреченный бунт одиночки, а закономерный процесс очищения человеческих душ, неизбежный и естественный — «так день сменяет ночь...»
У А.Мирзаяна есть такое стихотворение:
Ты куда понапрасну зовешь,
Что сулишь своим голосом прежним,
И по свету на крыльях несешь,
Неразумное имя Надежда?
Ах, зачем — оглянись, посмотри,
За тобой столько лет, неужели
Уж седые солдаты твои
Все плывут на пробитых шинелях?
Как ни вденет в твои стремена
Три струны обреченная свита,
Только птица выводит одна
Общий плач по живым и убитым...
А он решил отказаться от обреченной свиты и взвалить всю боль и горечь на себя. Одного. Правда, сквозь светлый, возвышенный образ, созданный им в тот вечер, прорывалось иногда такое... «Терпения мне, может быть, и хватит, но вот времени!..» И самое потрясающее — «Когда проигрываешь, всегда надо платить...» Это о Кассии... И тут, откинувшись на шатающуюся железную створку — хриплым от внезапно нахлынувшего ужаса голосом: «Платить...» — протяжный стон безысходности — и следующие две-три фразы со свистом пролетают мимо, а зал подавлен нахлынувшей волной ужаса. Но после таких вспышек, упорно стиснув зубы — снова вверх... Господи, но разве человек способен на такое? Обаяние спектакля отступило назад, и снова стало худо. Но это потом. А сначала очень хотелось встать на колени, просто преклониться перед этой чистой верой, рождающей силу, которая выше силы Создателя, давно махнувшего рукой на «чад своих заблудших»... Ну что ж, вступление в приют «суровой и мучительной любви» было невеселым, но светлым... Господи, неужели я не смогу ничем помочь?!
Из дневника О.Ф.
от 13-26 сентября 1989 г.
«Калигула»
13.09.89 18:00; 21:00
Посмотрела «Калигулу».
Вернее, двух «Калигул»...
Жуть...
У Вити поехала крыша во втором. И крупно поехала. В конце он минуты две боролся, усилием воли возвращая себя из небытия, из безумия.
Две минуты видеть, как человек сходит с ума... Глаза совершенно не из этого мира... Что происходило у него внутри? А? Золотые волосы, белая одежда...
А про Венеру я вообще молчу. В начале второго действия кто-то активно трепался, и Витю сорвало со стоп-крана... «Тише!.. Тише-е!!!» Зал сжался. Наташа потом рассказывала, что было на «Гамлете»[*]. У-у... лучше бежать с такого зрелища. Витя жутко беззащитен и агрессивен к откровенному хамству... К любому проявлению неуважения. Тяжелый случай... Но он молодец. Выдержал второй спектакль. Почти до конца выдержал. Чуть-чуть не уложился в фонограмму. (Почти половину монолога съел...) И даже не смог как следует отреагировать на автоматную очередь... Не успел...
У В.А. был страшный второй спектакль. Я даже нашла ему название — «Бутерброд». Витя вынул из себя все внутренности и намазал их на зал. Точнее на что-то, и предложил залу это съесть. Но зал не пожелал.
Спектакль очень понравился. О чем «Калигула» Юго-Запада? О том, как хрупка человеческая жизнь, о споре — нужна или не нужна смертная казнь. Мера социальной защиты или убийство...
Смертная казнь, возведенная в кубическую степень абсурда.
«Вам нравится это? Вы хотите так жить? Вам понравится, чтобы вашу жизнь вот так же легко могли укоротить только потому, что какому-то идиоту не понравилась ваша рожа? Или образ ваших мыслей? Вы считаете, что смертная казнь нужна — так жрите же ваши же идеи!!!»
Вот что-то подобное рвалось из Авилова наружу, когда он играл второй спектакль. И те, кто понимал его, невольно сжимались в комок.
Этот Калигула не с патрициями воевал, а с залом, со зрителями.
Вообще интересно следить за идеями Юго-Запада. «Трилогия» — коррупция, расцвет махровый, полный распад человеческих отношений.
«Калигула» — как хрупка человеческая жизнь. Ведь ничего не стоит ее уничтожить. «Жизнь человека бесценна! Бесценна...» На этой фразе кончается «Оружие Зевса» Велтистова, и эта фраза вертелась в моей голове все время.
Конечно, бросается в глаза, что «Калигула» — спектакль одного актера. Он поставлен на В.А. с учетом его способностей.
Более мрачного спектакля я еще не видела. Думала, хлеще «Трилогии» ничего не может быть. Большое заблуждение.
«Калигула» решен как спектакль черно-белый. Никаких полутонов. Столкновение двух цветов. Смертельная война между ними. И никаких положительных героев.
«Все виновны!»
Воистину!!!
Беспросветный мрак в душах. Патрициев людьми-то назвать трудно. Они не живут, они существуют. И если никто не покушается на их права, то они потерпят любого сумасброда на троне.
Калигула откровенно начинает наступать на их благополучие, вторгаться в этот затхлый мирок. Он приносит с собой свободу, но свобода эта разрушительная...
Отрицаются все ценности, нет ничего святого...
«Моя свобода ложная!»
Но это в конце, а в начале...
А вначале будет гроза, будут шевелиться, скрипеть и постукивать двери, звучать какая-то жутковатая музыка; и вдруг на один из ударов крайняя левая створка распахнется, открыв на несколько секунд Калигулу... Черный бездонный взгляд упрется в зал...
А через несколько секунд Калигула возникнет снова, в противоположной двери. Появится бесшумно, словно призрак (сходство усиливает белая одежда...). И исчезнет, тихо прикроет за собой дверь...
Лично мне очень нравится традиция В.Беляковича сочинять пролог к каждому спектаклю. Помогает настроиться. И, как правило, это сюрреалистический вылет...
Начался день, и начался он с перебранки патрициев. Пропал император! Ушел и не вернулся! Но и это не беда — не придет — другим заменим, незаменимых нет. (К манере Юго-Запада подавать текст надо привыкнуть. Не все актеры смогут произносить его так, как делают старики студии. В этом спектакле, к примеру, Херея и Сципион были явно не из той оперы. Правда, Херея во втором спектакле разыгрался и смотрелся очень прилично, но Сципион... «Туши свет», — как говорится. Совершенно не из той оперы! Сундук какой-то... Витя об него, как об железобетонную стену головой бился, все напрасно — непрошибаем! Тяжелый случай. Зато Геликон умница. Играл здорово и самое интересное — очень стабильно. Завидная выдержка.)
Снова заметалась музыка: императора видели в парке! Всех персонажей сметает со сцены.
В полумраке идет человек. Идет странной «зависающей» походкой. Не знаю, почему, но от этой жутковатой, чуточку долговязой фигуры веет ужасом.
Желтый свет загорается, как тусклая лампочка, — в луче света, спиной к зрителям стоит сгорбившаяся фигура и глухим, надтреснутым голосом отвечает Геликону (если сидеть на первом ряду, то видишь, что В.А. свои первые реплики произносит, закрыв глаза). Как-то даже не верится, что это и есть император Калигула... Он повернется к нам лицом, и мы увидим вконец измученного человека, ясный ум которого выдают лихорадочные горящие глаза.
Не знаю, как другие, а я видела перед собой абсолютно нормального человека, хотя В.А. делает все возможное, чтобы нас уверить в обратном.
«Просто я внезапно понял, что мне нужно невозможное... Поэтому мне нужна луна. Или бессмертие, или счастье, пусть даже безумие — но только не из этого мира...»
kalig12.jpg
«Ты будешь жестокая!..»
«Калигула» 13.09.89. 21:00
Фото О.Ф. [Здесь и далее записи
иллюстрированы фотографиями,
сделанными непосредственно на
описываемом спектакле, поэтому
далее снимки не датируются.
— Прим. ред.]
Он и играет человека не из этого мира. Играет страшно, непостижимо, на грани рассудка (как своего, так и зрительского), вызывает ужас, злость, отвращение, жалость, сочувствие, ответную боль... Ты и ненавидишь его, и любишь его одновременно. Но, к сожалению, не все понимают Калигулу — Авилова. А жаль! Он протаскивает своего героя по девяти кругам ада, и ты невольно проходишь их тоже, идя вслед за ним, не в силах оторвать взгляд от угловатой, сведенной в смертной муке белой фигуры.
Авилов играет в этом спектакле черную дыру. Он не излучает свет, а наоборот, его поглощает.
Если бы все партнеры играли на уровне Вити, то, боюсь, зрители падали бы в обморок, и их бы выносили штабелями в коридор. Этого, к сожалению, не происходит, а, может быть, и к счастью.
«Я хочу луну...» — это звучит как заклинание, это обозначение чего-то недостижимого, «невозможного», до которого пытается дотянуться человек, сознавая тщетность усилий.
И рассказ Калигулы о луне во втором акте так звучит, что жутковатая фантазия кажется реальностью. «Геликон... она была моей...» Размывается грань между реальностью и фантазией. Ты веришь каждому слову... Своим рассказом Калигула отбивается от предостережений Геликона, а когда нет возможности, спокойно произносит: «Я знаю, откуда придет смерть...»
Он знает это еще в самом прологе — когда стоит в дверях...
«Я приглашаю тебя на невиданный праздник! На вселенский судебный процесс!» Голос Авилова просто невозможно узнать — человеческого в нем так мало, что волосы встают дыбом.
Ужас начнет вливаться в зрителей через вопли Цезонии, которая мечется от двери к двери, крича: «Я сделаю все, все что ты хочешь, Калигула, только перестань! Сюда! Сюда!..» На ее вопли примчались патриции и замерли — их остановил взгляд цезаря.
«Ближе! Император приказывает подойти ближе!» (Вспомнила Киплинга — удава Каа: «Еще ближе-е!»)
«Никого нет, все лица испарились... А теперь смотрите, кто остался...»
Резко вытянутая рука указывает куда-то в район седьмого ряда, глаза такие, что не завидую я тем, в кого этот взгляд уперся. «Калигула...» — вырвется у Цезонии. Робкая попытка отрезвить...
«Калигула...» — произнесет император, приложив палец к губам и вдруг отскочит назад, испугавшись чего-то такого, что видит только он один.
Kalig.jpg
«Калигула...» — произнесет император,
приложив палец к губам и вдруг отскочит
назад, испугавшись чего-то такого, что
видит только он один.»
Фото О.Ф.
(Вспомнила в тот миг «Господина оформителя» — когда к Платону Андреевичу повернулся лицом постаревший манекен.)
Под звуки капающей воды, вздохи и всхлипы Калигула бесконечно медленно движется вдоль стен, движется мучительно, через «не могу», с трудом преодолевая пространство, руки чудом нащупывают неприметные для глаз зацепки, трещины, ноги находят опору в зыбкой почве. Длинное, гибкое тело распластывается по стене... В какой-то момент чувствуешь, что это ты преодолеваешь пространство, которое растягивается, как резина. И путь этот бесконечен...
...Ноги нашли опору, пальцы, с трудом дотянувшись, намертво зацепились за выступ; все тело медленно подтягивается, чтобы начать все сначала, шаг... другой... Временами возникает иллюзия, что актеры играют по щиколотку в воде — звуки падающих капель, смеющиеся голоса складывают эту прочную иллюзию.
Прошло три года. Цезарь изменился (для окружающих, не для нас; для зрителей это должно быть закономерно, ведь мы слышали разговор с Геликоном, с Цезонией, мы видели, наконец, пролог — Гроза и Цезарь...).
Патриции возмущены до глубины души — на их привилегии посягнули!
Забавно. А если б Калигула не замахнулся на их тепленькие местечки и гнездышки, что тогда? Приняли бы с распростертыми объятьями и стали бы вопить: «Да здравствует цезарь!»? А? Или как?
Патриции петушатся, отчаянно лезут из кожи вон, чтобы показать друг перед другом, кто хлеще всех обижен Калигулой, и что он ненавидит его больше, чем сосед. На этой сцене почему-то хочется смеяться, но смех этот злой, он подобен смеху Калигулы.
Стоят жирные, самодовольные свиньи и любуются собой. Они до последнего мига будут жить с оглядкой — а как я выгляжу? Я красиво, натурально плачу, смеюсь? Тушь с ресниц не потекла?
Временами приходит на ум — и чего Калигула с ними церемонится?..

Прочитала в «Афише» рецензию[*] — бред сив оф кобл!!! Какой идиот писал?
Они, как те патриции, приписывают ему мелочные замыслы, не стараясь понять это бескорыстное зло, вникнуть в его природу.
Им плевать, что Витя может «до фундамента рехнуться» на этой роли, их, видите ли, поразила его способность мгновенно преображаться! Да, Этого Калигулу трудно понять. (Да они и не стараются это делать. Просто пришли посозерцать Юго-Западный феномен, а потом, картинно подбоченясь, глубокомысленно процедить на страницах прессы: «Были. Видели. Ну и что?» Или: «Кошмар!»)
Для того, чтобы понять императора, мотивы его поступков, надо распахнуть свое сердце (а не глаза) навстречу ему, впустить его туда, ощутить боль... Постараться понять тех персонажей, что искренне привязаны к Калигуле, выслушать их доводы. А всего этого наши критики, к сожалению, не умеют делать. Разучились. А может, и не умели совсем... Их научили мыслить с классовых позиций, а не с позиций одинокой личности, тем более из мира «не таких, как все». Пьеса Камю и спектакль Беляковича рассчитаны на эмоции, на отклик в глубине души, а как его отыскать, если в нашем мире довлеет «рацо»!
И смотреть его надо не один раз, постепенно продираясь к сокровенному смыслу, который откроется только каждому в отдельности человеку (у каждого он будет свой — ибо нет в мире людей, которые мыслили бы одинаково, а если такие завелись, беда!). Эпоха безликих роботов, внешне похожих на людей. Калигула не робот, он выпадает из общепринятых мерок и рамок, он взрывает этот мир и гибнет, как человек, замахнувшийся на зло, втянувший, вобравший это зло в себя до отказа, до «ручки». Это похоже на «Мокумбу» Эсамбаева[20a]. Демон зла убивает изнутри, человек гибнет, но погибло ли вместе с ним зло?
Боюсь, что нет... Ибо не причуды Калигулы страшны, а эти тупоголовые патриции... Их претензии, их замашки. От иных слов Кереи хочется спрятаться. В принципе, праведник (с одной стороны), но с другой...
«Ты всем мешаешь, Гай; ты должен исчезнуть.»
И ведь не тронул его Калигула, хотя превосходно знает, что общается с собственной Смертью.
«Император ценит мужество...»
Самоубийство, растянутое на три года и спрессованное в три часа...
«Два человека так и не поговорили с открытым сердцем», — горько констатирует факт Калигула-Авилов, и вспоминается другая его фраза: «Значит, вокруг меня ложь, а я хочу, чтобы люди жили в истине». Сейчас он такой, какой есть — без маски комедианта и истерика. Он пытается серьезно поговорить с человеком, которого считает своим противником в борьбе Идей (Ее величество Сытость и Желай Невозможного!), и натыкается на глухую стену ложного героизма. Керея умеет ломать комедию не хуже, если не лучше своего императора. Он не сторонник «изгибов», он «человек здравый», да нам от этого не лучше. Прикрываясь красивыми фразами, он, по сути, тоже творит зло. И зло это более изощренное, чем зло Калигулы.
А Сципион? Этот юноша — поэт?
«Да любая война, развязанная здравомыслящим тираном, обошлась бы вам в тысячу раз дороже моих причуд.»
— Зато она была бы доступна здравому смыслу, — пылко возражает Сципион.
Поневоле вспомнишь Гамлета:
«Двух тысяч душ, десятков тысяч денег
Не жалко за какой-то сена клок».
Калигула с интересом и горечью рассматривает Сципиона. И этот туда же! Лепечет что-то про величие Рима...
Хотя какой тут, к черту, древний Рим? Ведь это про нас с вами, граждане! Про нашу слепоту и глухоту душевную, про наше озлобление людское, когда за хвост селедки мы можем убить человека. Неужели не прошли времена поголовного помахивания мечом?
Мне очень нравится находка (интересно, чья она — актера или режиссера) — три раза повторяющаяся проходка «слепого» Калигулы. Авилов надевает очки, наглухо закрашенные «бронзовой» краской и движется, нащупывая дорогу рукой. В сочетании с ритмичной, четкой музыкой это производит впечатление. И незачем заниматься расшифровкой — а это зачем, а что этим хотели сказать?
Просто интересно.
А ведь, в принципе, все мы движемся вслепую по дороге жизни...
Из дневника Л.А.
(сентябрь 1989 г.)
«Калигула»
13.09.89 18:00
«Калигула» 18:00. Вот сегодня был Камю. Отчасти. «Спектакль стал мягче», — сказала Лариса. Да, действительно. Просто герой стал другим человеком — на место мальчишеского максимализма и самоуверенности от избытка сил пришла глубокая жизненная мудрость. Да, этот спектакль — действительно своеобразный итог для него. Теперь все его роли будут пересматриваться через эту призму...
Что удивительно — ведь даже если смотреть на эти вещи по Камю — ведь Калигула фактически стал свободен, когда решил уйти. Уйти от власти, от людей, чтобы не подчиняться дробящему колесу миропорядка... Но за эти три дня он понял, что один свободен быть не может — это то же «смирение» — не нравится — ну хорошо, уйди, если ты такой дурак и власть тебе не нужна, но не мешай... Он может стать свободным, только вытащив их, подняв на бунт, на восстание, и он действительно заразил их своим способом «жить и быть счастливым». Всех, кроме Цезонии...
Финал. Очень жуткий — ощущение края еще на разговоре с Цезонией. Но потом — еще выше — сорвешься! Остановись, император! И действительно — он не уложился в фонограмму где-то на 3-4 фразы. Но он прокричал их в промежутках между выстрелами — и потом... Такой финал я видела только 8 июля — потрясающее чувство ритма — реакция на каждый удар, просто невозможно себе представить, как это можно физически изобразить... Н-да... Круг света. Появление сенаторов... Свет гаснет, музыка утихает и — он начинает подниматься неестественно гибким движением — как будто под воздействием сверхъестественной силы. И потом, стоя у стены под всхлипывающую фонограмму, в гаснущем свете — плавный, как бы текущий рывок вверх.
Что бы это могло значить? Только одно приходит в голову. Что «мир иной несет лишь тяжкий груз раскаянья и мук неисчислимых»... Что вечный покой ему не суждено узнать даже после такого конца... И что ни в этом мире, ни в том нет ничего ему соразмерного. Да, боги постарались... Вот это кара!
Очень больно и обидно. Да, он значительно лучше и выше, чем я о нем думала. Да, он действительно понимает все до конца и все равно идет по этому пути. Ну что ж — за это ему еще страшнее придется платить. Конец все также страшен и безысходен. Надежда на спасенное человечество кажется слабым лучиком... Что же делать... Жалко его до чертиков. И остается один выход — надо идти до конца.
Из дневника Л.А.
(сентябрь 1989 г.)
«Дураки»[21]
14.09.89 18:30
«Дураки» 18:30. Шла, как в реанимацию. И не только я одна. С удивлением обнаружила довольно большое собрание фанатов, которые, посмеиваясь, смотрели друг на друга: «Я думала, я одна такая дура...» Все правильно. Народ пришел за поддержкой после «Калигулы». Просто приполз, не веря, что еще жив — от В.В. к Ванину. Это к сильной-то личности!.. Да, забавные круги иногда делает история. Ну что ж, он оправдал наши надежды. Как всегда, с первых двух движений стало ясно, что он откровенно летает. К черту безысходность и отчаяние! Снова родной зал, родные лица, даже доски сцены родные — привычно и податливо отзываются на его легкие шаги. Он просто светился, и заразил всех — весь зал и больные души фанатов снова потянулись к этому свету… Причем все это проделал он один. Кудряшова так фальшивила, что слушать ее соловьиные трели было невозможно. Писаревский завывал дурным голосом кота, которому прищемили хвост. «О, Софья, я делаю тебе предложение!» — при этом взгляд его остекленевших глаз уперся в фанаток, но видел он что-то очень страшное (но беднягу можно понять — три дня он крутился перед носом безумного императора, ежеминутно ожидая казни). Гриня нес обычную безвкусную ерунду насчет мыла и сахара, да к тому же забыл текст. Правда, ему захотелось запеть пару раз, но А.С. пресек эти попытки выразительным окриком: «Доктор Зубрицкий!!!» Из массовки здорово смотрелись Оля и ничего — Колобов. Но Ванин! «Дураки» превратились откровенно в его моноспектакль и, видимо, он очень соскучился по сцене. /…/
И все же… Я пришла к выводу, что путь к получению эстетического наслаждения для меня заказан навсегда. Иногда из веселой комедии вылезало такое… Я оценила по-настоящему сцену обучения… Вернее, несколько фраз. Он методично старался не верить, что все так безнадежно, не смотреть вперед. Поэтому Леон такой неунывающий. До поры до времени. В сцене «1+1=2» и т.д. последняя отчаянная попытка, рывок, кульминация и… удар о стену. Нет, ничего не поделаешь… А.С. после резкого рывка и жуткого крика опускается на сцену и спокойно-ироничным тоном: «Что может сравниться с логикой безумца…» И потом — диалог с кем-то выше седьмого ряда, как бы исполненный по басовым клавишам: «Я ничем не смогу тебе помочь… Но я останусь здесь… Навсегда…» Неужели это сказано этой истеричной Сонечке. Такая тяжесть в этом «навсегда».
И потом вторая сцена, которая меня совершенно добила — молитва Ларисы… «Господи, помоги нам… И себе, если можешь…» После этого я надолго вырубилась из спектакля… Потом, правда, был поклон… К нему было трудно подойти, как к горячей печке, как к яркому свету, глаза его просто резали — очень много еще нерастраченных сил… Когда я вручила ему цветы, то почувствовала, что рука у него горячая и влажная… «Поздравляю с началом сезона…» — «Спасибо», — вытолкнул он одним вздохом, как отбросил что-то от себя… «И вечный бой, покой нам только снится…»[22] Ну что ж, храни вас бог. «Помоги нам и себе, если можешь…» Первый раз заснула спокойно.
Из дневника Л.А.
[сентябрь 1989 г.]
«Дракон»[23]
15.09.89
«Дракон» 19:30 Олимпийская деревня. И скучно и грустно. Поэтому напишу коротко. Самые худшие предположения насчет «Дракона» подтвердились. Возврата к нему нет, как нет возврата к себе прежнему. Дверца захлопнулась. (Я имею в виду, конечно, В.В.) Мы все слегка офонарели, увидев на сцене вместо Ланцелота Кочкарева. Что ж, достигнув степени понимания сущности вещей, необходимой для «Калигулы», в «Драконе» остается только созерцать себя со стороны и удивляться: «Ой, какой я был молодой и несмышленый…» Вроде «Уроков дочкам». Ну что ж, по крайней мере, честно. Ведь «неискренний актер — вообще не актер»[24]. Правда, столкнувшись с Гриней, В.В. сразу понял, что его он не переплюнет по части дурачеств, и сразу как-то погрустнел. На поклоне же он стоял чернее тучи и чуть не подпрыгнул, увидев наши с О.К. рожи во 2-ом ряду. Правда, была там душевная фраза: «Вы верите, что я вас спасу?» — «Нет!!!» — и такое удивление… Спектакль вообще заслуживал бы вместо описания черного креста — откровенное веселье на могиле Ланцелота, к тому же из массовки убрали сестер Татариновых, и теперь вся компания стоит столбами. Кроме Саши Задохина. Но крест я ставить не буду — Ванин… Н-да. Это было нечто… Высокая трагедия посредь всеобщего веселья. Особенно сцена объяснения с Эльзой — удивительно тонкий переход от игры к огромному искреннему ужасу: «Так он умер, бедняга…» И такой взгляд, с такой высоты на торжествующего бургомистра… И финал — три точки — ехидно улыбающийся Ланцелот, нервно суетящийся, уже сломленный бургомистр и в центре Генрих, понимающий, что все кончено. Осознающий это в данный момент. Осознавший… И вздохнувший с облегчением… Да… Хороший вы человек, Алексей Сергеевич. Даже когда подлецов играете…
Из дневника Н.С. от 15 сентября 1989 г.
«Когда же кончится сентябрь…», как написала я когда-то. Как дожить до 26.09[25] (ему — не мне!)? Какой ужас все-таки «Калигула», разве можно такое с собой делать? Я не понимаю, где живу. Как будто мы (я, О.К., Л.А.), фанаты, театр — и все — и космос, мироздание, человечество — все в общем. Нет ни института, ни работы, ни других знакомых. Воистину «Сумерки. Природа»[26]. Разговор с О.Э. — как с человеком с другой планеты. Все они — в нормальном мире, а мы — словно вырезаны. Так бывает, когда на спектакле на тебя падает Витин взгляд и словно отрезает от зала. Когда-то я тоже жила в их мире. Теперь — увы… Дверь захлопнулась.

… от 19 сентября 1989 г.
Сколько все-таки красоты в Вите! Душевной красоты. Он кажется мне поразительно чистым, несмотря ни на что, едва ли не самым прекрасным человеком из всех, кого я встречала. И почему-то именно его жизнь. «На лучших из людей упало пламя с неба…»[27]
Из дневника Л.А.
[сентябрь 1989 г.]
«Свадьба Кречинского»[28]
17.09.89 16:00
Эта запись не дневниковая. Единственная из всех. То есть тогда — вечером и еще через день — я пыталась что-то записать, но перед глазами все время стояла мутная пелена, и голову давило что-то тяжелое.
И было очень не то чтобы больно — безнадежно. Оказывается, есть еще большая степень отчаяния. Эпиграфом к этим строкам может быть знаменитая фраза: «Я думал, что упал на дно…»[29]
И все же записать это надо. Второй раз после «Калигулы» 12 сентября у меня было ощущение чего-то абсолютно нетеатрального. Пожалуй, с самого начала. Происходило что-то странное. Итак, Ванин. В ударе? Нет, в какой-то горячке. Нет, не так. Невероятное напряжение почти с заставки — я просто была ошарашена — так играть невозможно, нельзя — т.к. срыв в конце неизбежен. Потом сцена после бала — Надя, Натали, Сережа. Сережа — просто светился — удивительно светлый, гладящий взгляд. Ах, Сережа… Если можно было бы отгородиться от всего мира и видеть только твои глаза. Но странно устроен человек. Стремится всю жизнь к познанию, а достигнув, тоскует, что нет для него более ни одной чистой радости. Всегда приходит мысль о неизбежном финале. (Пьесы, разумеется…) Надя. В ударе. И Натали… Короче, во время диалога компания успела настроить зал на нужную ноту — сбросить стенку, открыться и открыть в ответ в себе — самое настоящее. Массовка — живая, как ни странно. (В основном из-за Ларисы и Саши.) Все обещало редкий спектакль — которого не было давно.
Кречинский — А.Ванин, Атуева — Н.Сивилькаева
Кречинский — А.Ванин,
Атуева — Н.Сивилькаева
Фото О.Ф.
Появление А.С. на сцене — эффект тепловой волны. И еще одно ощущение — жгута, плотного потока воздуха. Он летал по сцене, живо напомнив мне памятную «Женитьбу» 21 апреля[*], сделавшую меня «дурой». Глаза — темные, и смотреть в них невозможно — прокалывают. Странное ощущение — человек торопится сделать — что-то важное. Зрителей сразу завернуло на такой виток… Сцена уламывания Муромского была такой душевной, народ так желал успеха Кречинскому. Короче, она непроизвольно выделилась в отдельную новеллу со счастливым концом. Даже не знаю, кто здесь больше заслуживал аплодисменты — Сережа, слушавший про деревню с таким мечтательным видом и, конечно, покоривший весь зал искренностью доброты; Леша Мамонтов, так трогательно ревновавший Лидочку — просто до слез на глазах, до отчаяния — невозможно было смотреть на это молчаливое страдающее существо. И куда подевался «правдолюбец» Нелькин со своими завываниями на темы защиты благородного семейства — а'ля Шарлемань… Но вот Он… Как сжатая пружина — закрутил такой темп — невооруженным глазом было видно, что весь механизм этой феерии, в которую превратилась «Свадьба» — скромное лирическое начало «Трилогии» — заставляет двигаться Он. Это ему нужно зачем-то. И это напряжение, от которого в сцене объяснения у меня кругом пошла голова, цвета — белый и черный — поменялись местами, и фигуры двигались в какой-то мутной дымке. Это на «Свадьбе»-то! Объяснение Кречинского с Муромским на балу. «Та-а-к!.. Из Москвы я еду…» А.С. медленно двинулся через сцену. Зал слегка приподнялся и двинулся за ним. «Куда же вы теперь?» — чей-то очень знакомый голос — полузадушенный от отчаяния… Боже, неужели это я?!! Ах да, это Сережа… Рука, резко взлетающая вверх… «И даль-то синяя — и та моя…» — и бессильно падающая вниз. Зал тоже красиво ухнул — на одном дыхании. Красиво, в такт. И глаза у него были — действительно даль и действительно синяя — это было раньше, а теперь — ух ты — не даль, а пропасть, и к тому же черная… Я не знаю, чем бы это кончилось, но положение спас Сережа. Повернувшись в зал, он так душевно улыбнулся, беспомощно разведя руками — «Ну что уж тут поделаешь…» — «Ну не может скверный человек так мучиться. А за что же я буду мучить хорошего человека.» Музыка. Вальс. Веселая компания испаряется, а мы с О.К. со вздохом, взведенные «до точки кипения» падаем друг на друга. Как будто спектакль уже кончился. Боже мой, или я была такой стенкой, или я вовсе не подозревала, что «Свадьба Кречинского» — это такое напряжение… Но напряжение и возбуждение, в общем, радостное. Короче, в наступившей темноте мы с О.К. испустили дружный вздох облегчения. Тревога началась немного позднее, когда мы уставились на В.Коппалова оттого, что он лежал на диванчике, так правдоподобно помирая, словно он три часа уже как на сцене. Правда, как следует посмотреть на Володю нам мешал Марк, который уперся в упор своими глазищами, и, не давая отвести взгляда ни на минутку, стал ужасаться, до чего же мы, собственно, докатились — женщины заради Кречинского до чего доходят, на колени перед ним готовы встать и т.д. и т.п., и душу бы и тело свое ради него три раза прозакладывали… Я, перестав барахтаться, смотрю на него с удивленной и наглой одновременно улыбкой и думаю: «До чего основателен, подлец»[30]. Володя продолжает слабо барахтаться, и голос его откровенно дрожит.
Расплюев — В.Коппалов
Расплюев — В.Коппалов
Фото О.Ф.
Я жду. Я помню свои впечатления от предыдущих спектаклей. Появление Кречинского в доме почему-то рисуется моему умственному взору «с другой стороны» сцены и в другой тональности — как бы это описать… Сразу становилось ясно, что в этот беспомощный, хрупкий мирок пришел хозяин — уверенность — да просто огненный вихрь, влетающий в комнату и обрушивающийся на бедного Расплюева. Было даже как-то спокойней на душе — ну вот же, есть человек, который чувствует себя уверенно в этом кошмаре. Вообще, квартира Кречинского с копошащимися по углам в темноте фигурами чем-то ассоциативно напоминает описание замка Эскориал в пьесах Гельдероде… Итак, входит Кречинский. Натянутый как струна. И далее следует странный диалог. Без всякой ярости и нападений на несчастного Расплюева со стороны А.С. «Ты деньги достал?» — его лицо еще сохраняет спокойное, «непроницаемое» выражение. Но резко отличается от лица Кречинского, только что с бою взявшего руку и сердце Лидочки. Чем — я поняла позднее — рыжая челка, падающая на лоб. «Куды там деньги», — Володя вздрагивает, как в ожидании удара, и раскачивается на месте — то ли для того, чтобы бежать прочь, то ли для того, чтобы броситься к нему… «Ну так давай те, которые давеча брал на игру…» Жест резко протянутой руки. От олимпийского спокойствия остались рожки да ножки… На лице усталость и досада, и — очень странное выражение — знание всего задо-о-олго вперед... «Какие деньги — сам еле ноги унес», — Володя подскакивает с дивана в ожидании броска. Но А.С. остался на месте. Протянутая рука медленно опустилась вниз. И дальше — безразличным, усталым до хрипоты голосом: «Ну да ты… дурак», — и Он отвернулся к двери. Опешивший В.К., срывая голос, завопил еще раз: «Ну никаких, никаких! денег совсем нет!!!» А.С. нехотя обернулся: «Што?!» — тот же надтреснутый, усталый голос… Тогда В.К. дико закричал, срывая голосовые связки. И А.С. наконец бросился к нему через сцену. Я точно помню, что в этом месте Кречинский должен надавать тумаков Расплюеву. В.К., схватившись за колонну, сделал вокруг нее несколько оборотов, как спутник вокруг своей планеты, А.С. красиво полетел за ним, затем остановился на диванчике, рука его взлетела вверх для удара и… медленно опустилась вниз. Сам он опустился на диванчик и широко открытыми глазами уставился на колонну. Такого ужаса, мгновенно пронзившего все мое существо, я не помню со времен прогона «Калигулы» 6.07.89, когда В.В. забыл текст. Весь зал мгновенно поплыл у меня перед глазами. А зрение выхватывало из темноты только его смуглую руку, судорожно прижатую к груди. В это время Володя начал со скоростью автоматной очереди выстреливать из себя монолог Расплюева об английском боксе. Он шел у меня как фон — вторым слоем. Но даже при таком восприятии я почувствовала, что так этот монолог никогда не звучал — полное впечатление, что человек оторвался от земли, и его куда-то несет — в бреду, в горячке, но несет. Зал заходился от хохота и начал повизгивать, женщина, сидевшая рядом, принялась трясти меня за руку с криком: «Правда, Володя сегодня бесподобен?» Раздались аплодисменты, а В.К. смотрел, не отрываясь, вверх и продолжал на одном дыхании накручивать и накручивать — смеетесь? — прекрасно, прекрасно, смейтесь, давитесь смехом, только не смотрите туда, не надо, мне и самому страшно. Последнюю фразу монолога он пропищал жутким фальцетом на максимальной громкости, чуть не зажмурив глаза… Подействовало. А.С. нехотя оторвался от созерцания колонны — нахмурился, обернулся к залу, как-то совсем растерянно посмотрел перед собой и вдруг… легкая улыбка и тихий голос, произносивший вместе со вздохом: «Ой, что-то я не того…» И, обернувшись к В.К. — с усмешкой, тем же голосом: «Что это ты все вздор несешь…» И медленно, осторожно он распрямился — отпустило… или нет — сам тому не веря — вышел в центр. Я очень четко помню дальнейшую сцену, когда Кречинский отправляет Расплюева за деньгами, а сам, прыгая из угла в угол своего страшного жилища — то есть прожектор поочередно выхватывает его из темноты в разных точках — изливает свою душу — «господи, до какой жути иногда бывают нужны деньги». Я помню, какое впечатление он производил раньше. Он был похож на очень умного, гибкого, осторожного зверя, который ходит, конечно, по краю, и страшно ему бывает и больно, но инстинкт жизни сильнее — и живет все-таки на этом краю, уживается с этим… Сегодня же… Все мои представления о монологе Кречинского перевернулись вверх дном… Он снова летал из конца в конец по сцене, и на зал изливался такой стон израненной души, такая безысходность, прерываемая временами окриками самому себе: «Не сметь! Держись!!!» Господи, как же живет это существо — очень ранимое, затравленное, но очень живое — в этом мертвом склепе! А он старательно пытался отгородиться от надвигающегося ужаса… Закрыть глаза. И когда, кажется, действительно на минутку удалось вырваться — темная тень в цилиндре и стук в дверь. Появление ростовщика. «Вот она, реальность», — даже не протест, не стон — совершенно спокойно, комментируя факт. Придется… Не вырваться… А жаль. И с иронией дворнику: «Эх, дурак, сказал бы, что дома нет…» Далее был разговор с ростовщиком — напряжение подскочило круто вверх. Опять то же лихорадочное напряжение, с которым человек сознательно выплескивает из себя последние силы… Странный это все-таки инструмент — жалость. Совершенно открытый, прижатый к стенке, поставленный перед угрозой позора — ну не давал он себя жалеть! Он так отбрасывал от себя липкие от удовольствия — что вот, прижал-таки и не уйдешь, голубчик — реплики ростовщика, с таким упрямством. В голове вертелась почему-то фраза Шекспира: «Позор не смеет чела его коснуться»[31]. Ростовщик никак не мог его унизить, хотя держал его жизнь и судьбу в своих руках. Странное впечатление производила эта сцена. Или мне показалось — но она раньше никогда не звучала с таким вызовом. Последняя фраза: «То есть как это в книжку запишете? Это значит убить, опозорить человека?!» — звучавшая с растерянностью и ужасом — прозвучала с таким гневом и вызовом — это была кульминация. Потом полет через сцену и… опять резко вниз — сжимающее горло и давящее чувство ужаса. Опять зал уплыл, и осталась только сгорбленная фигурка у колонны. Он медленно обернулся к залу, проговаривая, как в горячке, монолог: «Ну ладно, будь вам нужны эти деньги непременно… Но ведь вы капиталист, у вас деньги лежат…» И тут он повернулся к залу и выпалил на пределе последних сил, заглушая свой внутренний голос, или ломая всякую защиту, всякие рамки: «Но ведь порядочный человек без нужды не душит другого… За что вы меня добиваете!» — это уже был не крик, скорее хрип, упрямый и жуткий… Господи, когда это кончится — рывок к дверям — и, согнувшись пополам, — назад, к диванчику, выхваченному прожектором, осторожно, рывками. Фразы монолога он уже выталкивал из себя порциями — в промежутках между глотками воздуха… После этого момента я не помню ничего. То есть помню отдельные отрывки, выхваченные инстинктом, шестым чувством, черт знает чем. Т.к. все пространство затопила общая боль. Помню приход Расплюева — без денег. Погоню за Расплюевым с халатом наперевес и прыжок к диванчику… Резкий, взлетающий жест руки — как для удара и… резкое падение в кресло, захлестнувшая весь зал волна отчаяния, придавившего в один момент свернувшегося в комочек человека… Помню опять взлетевшее вверх напряжение в сцене с солитером… Помню Надину фразу: «Я хочу, Мишель, чтобы вы любили меня безумно!» — крик сквозь слезы, самые настоящие слезы. Вместо глаз — два огромных темных пятна. Это у Нади-то… И еще — последнее воспоминание. Почти финал. Леша на диванчике в углу кричит монолог о злодее, пробравшемся в благородное семейство. А.С. стоит в противоположном углу и смотрит в зал. А мы с О.К. зала уже не видим. Мы смотрим на него. С выражением глаз… Гм, застывший вопль, если это можно передать. А.С. поднимает глаза и упирается в нас взглядом… Удивление, и потом острый, режущий взгляд — перестаньте. Я сказал, перестаньте!!!.. Ну вот и все — луч света скользит по груди и исчезает, обрывается на левом плече… Свет. Я нашла в себе силы взять себя в руки и вынести О.К. из зала — у нее схватило сердце. Я потащила ее к выходу, по дороге нам встретился Миша Докин и поинтересовался, не хотим ли мы еще остаться. О.К. попросила у него валидол. Ничего сердечного там не нашлось, но Ольга отошла и так. Фанатская закалка… Мы медленно шли по мокрому асфальту, усыпанному кленовыми лапками… В душе осознание чего-то значительного и страшного. «Я никуда больше не пойду…» — ноги не идут. — А как насчет цветов А.С.? Был сентябрьский холодный вечер. Мы пробродили по Москве оставшиеся 4 часа и вернулись на «железку». Миша все время страдал, пробегая мимо, и приглашал нас на «Смерть Тарелкина». «Вы что же сидите совсем раздетые?» Но мысль о веселящемся Грине[32] была непереносима. Странная эволюция происходит с «Трилогией». Я смутно подозреваю, что по первоначальному режиссерскому замыслу эмоциональное напряжение, и ужас, и трагизм должны возрастать от 1 части к последней. Но теперь весь трагизм благодаря усилиям А.С. выплескивается в 1-ой части (на «Свадьбе»), а усилия остальных уходят на то, чтобы как-то «откачать» зал на двух последующих частях. К этому привело еще и то, что Гриня просто упрощает свою роль до уровня примитивной клоунады (если его не размазать вовремя), а В.В. тоже валяет дурака[33], т.к., наверное, очень устал «злодействовать» — наверное, это дается ему с немалым трудом…
Ну так вот, мы гуляли под дождем, механически подбирая желтые кленовые листья и ломая голову — что же произошло? Откуда эта боль? Алексей Сергеевич, что с Вами? Потом мы очень хорошо подарили цветы. Ольга — А.С., а я — Леше Мамонтову, который долго тряс меня как манекен, чтобы привести в чувство. О.К., после того как посмотрела в совершенно измученные глаза А.С. и коснулась ледяной руки (а уж я-то, постоянно даря ему цветы, знаю, что руки у него горячие и сухие), не могла уйти. И мы остались. Нет, мы ничего не могли изменить в этой чудовищной круговерти событий, затягивающей и наши судьбы, ничем не могли помочь. Даже показать, как-то внешне выдать свое состояние. Мы просто хотели взглянуть на него краем глаза — и убедиться, что он жив… Нам это не удалось. И мы решили прийти сюда и на следующий день. Для этой же цели. И снова повторить эту пытку. А впрочем, вернее, чтобы прекратить эту пытку. Поэтому последовало 18.09.89.
Из дневника Л.А.
[сентябрь 1989 г.]
«Свадьба Кречинского»
18.09.89
Из спектакля почти ничего не помню. Стена. Эмоциональный барьер. Попробую, как крупинки из бульона, выловить отдельные зрительные образы. Четвертый ряд, справа. Я шла, чтобы успокоиться. Было очень тревожно на душе. Помню, что мы с О.К. с удивлением обнаруживали вылетевшие целые фразы, резко изменившуюся интонацию монологов. Ну, если выразить это коротко — спектакль «зазвучал», стал резче, ярче. А.С... Ну, он был в ударе и на высоте, вот только меня не покидало острое ощущение от резкого перехода из одного темпа в другой, от острых скачков ритма. Я с удовлетворением посмотрела, как А.С. сердечно лупит Володю — Расплюева — сцена опять выглядела так, как она должна была выглядеть. Ну слава тебе, господи. Но потом снова начало затягивать. К финалу. Нет, это не случайный вылет (17 сентября). Скорее, новая линия. Кречинский не то что перестает быть злодеем и «дьяволом» — он им никогда и не был, несмотря на утверждения критики. Но — удивительный механизм влезания в маску «сильной личности» — он просто стал более открытым — а значит, ярче выступили на свет и его врожденное благородство, и, в сущности, беззащитность, и усталость, и... и то, за что безумно полюбила его Лидочка — не какая-нибудь, а Лидочка Нади — удивительная чистота души человека одной из самых грязных профессий... И опять эта сцена в доме Кречинского во время яростных разоблачений Нелькина — когда все отшатываются от него. «Шулер, растлитель невинности, негодяй, вошедший в благородное семейство...» А его огромные потемневшие глаза медленно обводят зал, где все, как один, невольно повторяют: «Да, ведь шулер... Да, негодяй... Да... Но, господи, пронеси весь этот ужас мимо него. Господи, за что?!» Удивительное это дело — один его взгляд, как волна, проходящий по залу — и все зрители — его, несмотря на мамонтовские крики... И потом — прыжок в дальний угол, отталкивающее Нелькина движение... И — без всякого торжества, тщательно отводя глаза от круга света на полу, где пытается приподняться и посмотреть в лицо мучителя обиженный, добрый и беззащитный человек — тихим виноватым голосом: «Выведи его прочь...»
И финал. «Умри, когда прикажут.» Эх, с удовольствием. «Полиция», — прыжок из угла в угол, в другой выход — нет, не уйти. Ну что ж, значит, надо выдержать. Он все медленней и медленней отступает назад. Кресло. Рука невольно ложится на горячий лоб — не бред ли — и резко падает вниз — очень горькая улыбка: «Эх, сорвалось!» Ворвавшийся ростовщик захлебывается криком торжества: «Держите — ведь уйдет!» Полицейский чин чугунно непреклонен. А вот он... Спокойный взгляд перед собой, усмешка облегчения. «Ваше имя?» Твердо и с достоинством: «Михаил Васильевич Кречинский...» Дальше — все невольно отшатываются к стенке, ростовщик, захлебываясь, продолжает визжать, выталкивая из себя какую-то глупость про солитер вперемешку с ругательствами. И опять — странное впечатление. Он приподнимает голову, расправляет плечи. В кресле он сидит с королевским достоинством. Огромные глаза сосредоточенно смотрят куда-то вверх. Кажется, над ним какой-то купол, защищающий от всей этой грязи. Вся эта мерзость не касается его. Его вообще здесь нет — душа где-то очень далеко. Смотреть на это было невозможно, медленно останавливалось сердце и вообще схватывало горло... И только сердце, живое человеческое сердце не могло успокоиться — его белоснежная рубаха на груди поднималась и опускалась резкими рывками в такт с совершенно бешеным дыханием загнанного зверя. Нет, нет над ним никакого купола, каждое слово бьет по живому и ужасно его мучает. Ведь это самое страшное — пережить бесчестье, да еще на глазах у нее... Но последним усилием воли он заставляет себя держаться. И не выдерживает — бросается к ростовщику, выпрямляясь, как пружина — но этот уже растворился, словно призрак. И окрик пристава останавливает его, как пуля — внезапно и безжалостно. «Прошу следовать за мной.» Кречинский роняет руки, на секунду замирает, даже перестав дышать. Делает попытку резко обернуться, броситься на эту тупую полицейскую скотину, но удерживает себя последним усилием... Совершенно четкое ощущение края, грани, черты... И когда пристав еще раз грубо его окрикнул и сделал шаг, чтобы схватить его за плечо... Ничего более ужасного себе представить невозможно. Я чуть не закричала вместе с Надей. Я действительно почувствовала страшное напряжение этой сцены. «Постойте!!..» Тишина... «Это была ошибка...» А он стоит неподвижно, под беспощадно ярким лучом прожектора — Человек как он есть, весь на виду, не шелохнувшись, с огромными неподвижными глазами. И только темные зрачки медленно следят за подходящей к нему Лидочкой. Она оборачивается и уходит — в музыку, в исчезающий свет. Несколько нетвердых шагов за ней. Ничего не понимающий взгляд на ладонь, на холодно сверкающий камень, и долгий взгляд вслед, подобный вздоху, благословению — иди, господи, будь же ты счастлива! А свет уходит. Медленно и неотвратимо. Навсегда...
Вот прошло уже две недели после спектакля. Что же тогда произошло? Ничего себе — открытие сезона. Кто бы мог подумать, что А.С. способен на подвиги Витиного Мольера — но дело не в этом. Что-то страшное видится впереди, какая-то неумолимая закономерность... Неужели так будет всегда?!
Надежда умирает последней.
Зачем ему это нужно? Зачем он себя сознательно развинчивает, ломает все защитные барьеры. Он же сгорит в таком случае раньше В.В. Он же принудительно не принимает никакой помощи. Эх, А.С., где ваш здоровый скепсис? Остается только вспомнить фразу из «Дураков» — «кто поймет логику безумца?» Впрочем, сейчас она, кажется, звучит несколько по-иному. «Это, конечно, логика безумца... Но я останусь здесь. Навсегда...» А если уж остаться, то жить по тем же законам... Но тогда нет никакой надежды... А я, «беднейшая из женщин»[34], должна все это созерцать и бессильно ломать руки.
Кстати, о В.В. Может, мне показалось, но странные у них взаимоотношения. Ванин не пытается останавливать и тащить назад В.В., В.В. не пытается перевоспитывать Ванина и внушать ему веру в светлые идеалы спасения человечества. И, между тем, они стали ближе. Или мне это показалось. Н-да, интересно.
Господи, ну что же делать...
Из письма Ю.Ч. к О.Ф.
от 27 сентября 1989 г.
«Мольер» 20.09.89
«Гамлет» 25.09.89
/.../ У моей подруги были дома неприятности, и она, невзирая на мое сопротивление (я не хотела спешить почему-то), утащила меня на «Мольера». Наташа, известная тебе уже, говорит, что это было похоже на прогон — все новички-профессионалы вводились на роли. Темп действительно нарушался, спектакль провисал, но... Но, во-первых, — В.Р.Б. — гениальный режиссер.
А во-вторых — В.А. ...
У меня нет слов. Нет слов еще и потому, что я видела «Кабалу» до этого — во МХАТе (с Олегом Ефремовым) и после того, на днях — в «Современнике» (с Игорем Квашой). В «Современнике» было так скучно, что я чуть не ушла. Но была и польза — я слушала текст и еще раз поняла — пьесы вообще делятся на какие-то группы. И есть — сверхсложные. С красивейшим, умнейшим, удивительным текстом. И которые, может быть, именно поэтому так тяжело ставить, так трудно играть, и это редко кому удается. Кваша хороший актер, но — не Мольер (как и не Гамлет), не мэтр. Он был смешон и жалок (так и надо), но не был прекрасен! Был несчастен, но сердце не сжималось от боли. Финал у них вообще рассыпался, не был собран, потому что они все не чувствовали, как одна сцена, одна фраза цепляет другую. Но что было у Беляковича! Вернее, что делал В.А.! В сцене с актерами, перед финалом... Помнишь, в той статье, в «С.К.»[*] автор говорила об изменении самого его облика? Я вдруг увидела — он же не такой уж высокий, меньше многих своих товарищей, и еще он казался — хрупким. Светловолосый, в черном, где-то уже за гранью реальности и вместе с тем удивительно земной, родной, беззащитный. Как? Как один и тот же человек может быть таким разным! Калигула и Мольер, Варравин и Гамлет...
А вернулась я тогда с какой-то тоской в сердце. Сама не знаю, почему. Честное слово. /.../
Ну вот, вечером я смотрела «Кабалу» в «Современнике», а после — поехала к театру, думала, может, подруга приедет. На «Игроках» с полностью почти новым составом была только Стаська. До конца спектакля оставалось полчаса, но меня пустили посмотреть. Да-а! Далеко им до их предшественников. Ну ничего, все-таки первый спектакль, еще не привыкли. Да, ты писала, что только посмотреть на дом — и то легче. Верно! Подхожу, ведь уже поздно было, уставшая и встревоженная — приедет ли хоть кто из своих в Олимпийку — дошла, рядом с крыльцом стою, спектакль чуть слышно — и так спокойно, так легко на душе стало. Вот они — есть. И все.
На следующий день все ж встретила подругу. Она видела до того — «Собак» у нас в Ярославле[35], ездила на «Эскориал», но тогда особо не включилась и В.А. не оценила по достоинству (может, оттого, что непривычна к обилию впечатлений, и дневной спектакль (мы смотрели «Седьмой подвиг Геракла» в «Современнике-II») ей понравился и перебил впечатление от вечера). А потом она ездила со мной на «Ревизора» и «Жаворонка», театр полюбила, но В.А. там не играл. Я волновалась. Слишком много ей говорила про «Гамлета», боялась, вдруг что не так. Наших было полно. Пришли мы с ней рано, взяли билеты на второй ряд. Я знакомила ее с приходившими. Была там и Лариска (может, знаешь ее?), угостила нас яблоками с авиловской дачи. Светка моя (ее Светой зовут) глядела на всех и вся широко раскрытыми глазами (еще бы — сразу столько сумасшедших, вроде Юли Чуриловой). Начался спектакль[36]. Мама моя! Нет, надо ходить на каждый, не так уж часто играют. Как изменился спектакль! Может, те, кто видит в 10-й, 20-й раз, и не очень замечают, но... Вал.Ром. с ходу начал вытворять такое, что В.А. всю первую сцену провел совершенно иначе. Оба хохмили. Подключился Черняк и разошелся до того, что в его сценах объяснения с королем и позже — с Гамлетом — зал лежал от хохота. Весь спектакль не шел, а... летел. Легко, без напряжения, точно. Фантастика! Конечно, чего нет, того нет — плакать не хотелось. Но в целом — В.А. был в прекрасной форме, очень точен, если вначале еще мог чуть спутать текст, то потом и этого не было. Особо не выкладывался (может, к следующему дню силы экономил), поэтому сам не плакал и нас не заставил, но я не в обиде, ибо — вышли в совершенном восторге. Светка говорила мне, как он (В.А.) смотрит в зал, что они глазами встретились, и у нее сердце в пятки ушло — будто в самую душу заглянул (мне-то что говорить — я и так знаю, как он зал держит). И называла его — пантерой. В общем, прониклась. А я называла его рыжей лисой. За финал. Ты мне скажи, он 26-го тоже так сделал? Помнишь, в «Становлении»[*], что финал ему не нравится, перечеркивает все и т.д. ... И вот — я же знаю ритм и вижу своими глазами, как он нарочно! Нарочно, лис этакий, замедляет шаг, не укладываясь в фонограмму, и, зная, зная, что все внимание до сих пор — на нем, делает отстраняющий жест, понимаешь ли, в сторону надвигающихся фортинбрасовских полков, и так и уходит, отшатываясь как бы <а еще говорил — «мой голос за него»>. Хитрющий, а?!
Ему подарили кучу букетов, конечно. Среди них — огромный белый гладиолус, он так и высовывался из всей кучи цветов на 0,5–1 метра. Все были довольны. Тем более своего рода премьера — Саша Задохин впервые в роли Гильденстерна (заменили, наконец, Галкина). Обратно мы ехали — в автобусе — Черняк, Ванин, Бадакова, все веселые. Сразу видно, что спектакль удался. Вот. /.../
О статье в «С.К.» разговор особый. Я тут довольно долго размышляла в связи с еще рядом обстоятельств. Но писать не буду. Серьезные размышления поневоле — подруга моя подкинула мне еще для этого пищу. Так что это надолго. И самой не все ясно, надо поговорить, в живом разговоре, в споре, быть может, и сверкнет истина. /.../
«Самозванца» я не видела, надо как-нибудь выбраться. Что сняли его погано — это факт. Знать надо театр! И любить! От режиссуры камня на камне не оставили. /.../
Из дневника Л.А.
[сентябрь 1989 г.]
«Мольер»[37]
20.09.89
Впечатление, как от прогона — первый спектакль с новым составом: вместо Задохина, Колобова, Гройзбурга — Иванов, Борисов, Полянский. Лагранж — Волков (вместо Галкина) и Муаррон — Китаев (вместо Полянского). «Ну и несет же Валерия Романовича», — сказала по этому поводу О.К. Естественно, ребята старались, но в ритм явно не укладывались, текст местами плыл, и роли выглядели очень неровными...
В.В. великодушно отдал спектакль и старательно успокаивал и поддерживал новичков. Он не был Мольером. Он был самим собой. Очень сердечно он их всех подстраховывал. Даже когда они явно запороли красивую сцену перед финалом — когда труппа «Пале-Рояля» решает, играть или не играть последний спектакль. Такое впечатление, что у них не судьба любимого мэтра решается, а кому идти на дежурство — такие постные физиономии... Он вздохнул и сказал без злобы и раздражения — с легкой иронией: «Ну как же можно не играть — эх — последний спектакль!!!» На объяснении с королем — упрямый режущий взгляд совершенно черных глаз — какая уж там покорность... Что же касается новичков...
Борисов блестяще вытащил сцену репетиции «Тартюфа», где никто не помнил текста, но зал лежал от хохота. В.В., изображающий режиссера — откровенно катался по полу, еле успевая подсказывать текст в промежутках между взрывами хохота. Вообще Борисов, когда он не Керея — очень здорово смотрится...
Волков-Лагранж — лучше Галкина, который стоял совершенным столбом — пока он не рыдает и не рвет страсти. Но местами, когда он начинает яростно защищать основы добродетели, мне очень хочется его придушить.
Иванов — великолепно изображает сам себя в трагических ролях. Очень веселит публику.
Китаев — роль категорически не клеится. В первом действии он, по крайней мере, выглядел естественным. Но — таким подлецом и законченным негодяем... нет, просто спрутом, от которого хотелось заслонить и бедную Галкину, и В.В. — совершенно беззащитное солнышко... Когда же он во втором действии попытался изобразить крайнюю степень страха, а затем жуткий героизм... это смотрелось совсем уж фальшиво и неестественно. Но, правда, когда архиепископ (Трыков) в подземелье Кабалы попытался нажать на него: «Мы поможем тебе вспомнить!» — в ответ получил такой режущий взгляд гордого римского патриция... Н-да... И смех, когда братья-монахи его отпустили... — вой зверя, распрямляющегося для броска... Правда, грация у него «чудовищная» — совсем нельзя о нем сказать, как о Полянском, «грациозная дрянь». Но, возможно со временем... это выльется во что-то цельное, непохожее на то, что было раньше. Пока же жалко Полянского, который присутствует при искромсании собственной роли.
Но Леша... Он, невзирая на компанию, играл на такой высоте... И весело, и трогательно, и нежно. Очень здорово.
Поклон. В.В. иронично смотрит в зал — ну за что этот шквал аплодисментов — перестаньте... Вот когда я играю в полную силу — у вас бы не было силы сдвинуть ладони... Я подарила цветы Леше, правда, для этой цели пришлось слегка подвинуть В.В. Но тот должен понять.
В целом же — «Мольер» был веселым, светлым, но... Но мне невозможно поверить, что это тот самый спектакль, который я видела 17 июня[*]...
Из дневника Л.А.
[сентябрь 1989 г.]
«Мольер»[37]
21.09.89
Н-да... Спектакль не узнать. И мэтра в особенности. Вернее всего — его не узнать из-за В.В., который решил сыграть, как положено, но натолкнулся на совершенно равнодушный зал и начал его переламывать. Большинство просто оглушило, но более чуткая часть получила такую дозу, что вышла, шатаясь. Зал откровенно рыдал. И что самое удивительное, сделал он это, опираясь на 2-х человек — Надю и Лешу, которые попали в струю, а остальные... Остальных просто размазало с непривычки...
Господи, спаси нас... И себя, если сможешь...[39]
Итак, 21 сентября — самый сильный спектакль из трех «Мольеров». На котором В.В. просто сгорел. Что было причиной этой сильной вспышки — тоска В.В. по игре «всерьез» после вчерашнего спектакля, напоминавшего прогон (я помню его ироничный взгляд на поклоне)? Может быть. Но, скорее всего, зал. Господи, ну за что? Это же просто бедствие какое-то, «хуже плахи»! Такое впечатление, что этих людей специально кто-то просеивал — совершенные дубы. Какие-то старые маразматики, откровенно сморкающиеся на весь зал во время сцены объяснения Мольера и Мадлены, великосветские дамы, наслушавшиеся сплетен о том о сем, и в том числе о шофере, играющем Гамлета (рядом с нами сидели три гусыни, которые рассуждали о том, что «Мольера» они заиграли; в «Калигуле» неверная трактовка, и вообще Авилов везде одинаковый — что в «Мольере», что в «Калигуле» — н-да, как можно сказать такую чушь, посмотрев хотя бы два действия «Мольера», мне, видит бог, непонятно). А за нашими спинами сидели в одной компании группа молодых скептиков, которые с постной рожей обсуждали в голос, что коллектив, видите ли, не сыгранный, что «оператор» (т.е. осветитель) плохо работает и вообще. Компания представляла собой театр-студию «Группа друзей», считавших себя гениями. Н-да, чистенькие мальчики. Зря Лариса Уромова, бывшая администратором, их пожалела и пустила на входные... Фанатов пустили всех. И вообще, особого лома не было! И вот для такой компании надо было разбиваться в лепешку. Стоило ли? Не знаю, не уверена. С самого начала было очевидно, что справиться с этой публикой невозможно. Но они справились. Втроем — Леша, Надя и мэтр.
Первое действие. Компания новичков, кажется, разошлась... Леша откровенно подпрыгивает от нетерпения. Но — удивительное дело — кажется, весь его вчерашний юмор куда-то подевался. Он очень тонко и слаженно оттенял В.В. Наде было просто страшно. Но в принципе она была очаровательна... Боча — вчера она явно выбивалась из ритма, сегодня просто рыдала весь спектакль. Вот и все, что можно сказать об окружающих. В целом спектакль выехал на В.В. То есть он здорово вкалывал за всех. Забыв обо всех ограничениях и тормозах. Поэтому буду писать только о нем. По-моему, сам образ несколько изменился. По сравнению с 17-м числом 20.09 образ был явно неровным, но тогда, когда он возвращался к определенной линии — явно традиционным. Но 22-го...
Пьеса Булгакова совершенно не схожа со спектаклем, хотя стиль разговоров, язык, глубина переживания героев — явно булгаковская. Пьеса — не то чтобы о соотношении художника и Власти — о беззащитности, о хрупкости этого мира — души художника, о том, что он разрушается от малейшего прикосновения чужих рук:

Но к словам, ограненным строкою,
Но к холсту, превращенному в дым,
Так легко прикоснуться рукою,
И соблазн этот так нестерпим.[40]

То, что ставил В.Р., — не о конце, не о крахе — о взлете. «Ну разве можно не играть последний спектакль.» Да, так оно и было 17 июня на первом моем спектакле — измученный и затравленный мэтр все-таки выпрямился перед концом...
И вот теперь... В роль вносится мотив какого-то вселенского противостояния. Прежде всего — «королевские сцены». Приветствие Мольера — бедный король — эти горящие глаза могут испепелить на месте — нет в них ни подобострастия, ни страха — святая вера в свое дело. «Я, о сир, для забавы Парижа околесицу часто несу...» — ирония и улыбка отнюдь не льстивая — так надо, это мелочи, но я-то понимаю, кто из нас двоих славен больше!
Потом — очень сильно отличалась сцена первого приема Мольера у Людовика. Вместо слез и дрожащего голоса убитого внезапной милостью, напряженного до ужаса человека — легкое удивление и улыбка равного с равным — надо же, договорились: «Люблю тебя, король...»
Потом — второе действие. Лишение королевского покровительства. Бедный Черняк вынужден был старательно изображать барельеф с собственным профилем на монете. Иначе невозможно было выдержать пристальный, режущий взгляд совершенно черных, сузившихся от ярости глаз. Но дело не в этом. Он не просто не сдавался, задыхаясь от приступа острой боли, он просто с жалостью посмотрел на короля, которого считал достойным человеком, своей поддержкой, а он оказался мелкой самолюбивой дрянью — кто же тут лишил другого покровительства? Раздавленный и преданный мэтр посмотрел на своего мучителя с такой высоты... — «эх, сердце человеческое» — что же ты делаешь, я же думал, что ты человек... Неужели не понимаешь, что душу свою ты губишь, король, и сам отрезаешь все светлое в своей жизни, добивая беспомощного поэта? И не было уже ярости и злобы бунта в его темных глазах — спокойный, ясный взгляд, почти нечеловеческая мудрость, и чистота, и боль — за него, того, кто добивает, и свет какого-то высшего прощения... И тут какая-то нечеловеческая сила, возмущенная этим, грубо схватила его за горло... Кстати, перед разговором с королем они встретились в приемной с Муарроном — предатель и жертва, лицом к лицу. Я отлично помню лицо В.В. 17 июня — горящие глаза на лице ожившего мертвеца... А сегодня — нет, уничтожать его было уже не за что — то же спокойное прощение... Но давалось ему это противостояние с высшей силой, которое давало силы смотреть с высоты на все свалившиеся горести — очень нелегко. Когда в ожидании кареты мэтр упал перед прожектором и не мог подняться, зал начал задыхаться с ним в такт. Боль была такой сильной, что насмешки жуткого монаха, вылезшего как бы из преисподней (потрясающая работа В.Коппалова), уже не могли причинить ему вреда. Но под торжествующим взглядом архиепископа он снова вскидывал голову. Пока он говорил — о «Тартюфе», о том, в сущности, что он не сломлен — зал охватило странное чувство — тех, кто понял, начало просто душить. Такое впечатление, что его боль (которую я теперь способна, как выяснилось, не только чувствовать, но и носить в себе) вырастала по мере того, как росло его возмущение и, соответственно, напряжение роли... Словно что-то пыталось прижать его к земле. И с ужасом сторонился служитель церкви воинствующей от этого человека, стоявшего на коленях, истерзанного, с хриплым сорванным голосом, с лицом, искаженным гримасой жуткой боли — который все же был сильнее и выше. Упрямо, по-мальчишечьи откинутая со лба челка и надменно искривленные смертною мукой губы — и резкий рывок — как от выпрямившейся пружины, которую дожали до упора... «Не называйте меня сыном — я же не чертов сын!!» — и все благостное спокойствие и надменность слетают с архиепископа — приступ дикой звериной злобы, исказившей его черты — «Впрочем, до виселицы вы не доживете!» В это время в противоположном углу в световой точке появляется д'Орсиньи. Рука Мольера сжимается в кулак, и вдруг, как отрубленная, бессильно сползает по колонне. Хрупкая, совершенно белая рука с длинными пальцами на фоне черной массивной громадины... Ах, архиепископ, вы ведь умный человек... Ведь он уже, в сущности, победил. И отнимать жизнь у него бессмысленно — просто мелкая месть оскорбленного самолюбия. Да, следовало бы вам быть посолиднее — чьим бы наместником на земле вы ни были — бога или дьявола. Вы надеетесь, что он сломается, увидев обнаженный клинок? Послушайте, а вы-то сами в это серьезно верите?!! «Сударь, вы невежа!.. Вы лгун!» — тупая и глухая сила... И за спиной гнусавый мерзкий хохот страшного существа в черной сутане, но со страшным лицом, в котором нет ничего человеческого... Истерический, захлебывающийся крик Волкова (Лагранжа) очень сбивал высокий, истинно трагедийный накал сцены, мне жутко захотелось крикнуть ему совет Мольера: «Заткни рот кружевом». Между тем накал растет, и вот — ответный вызов Мольера — перешагнув через свою боль, легким, сильным движением отшвырнув Лагранжа — крик на пределе — нет, совсем не трус этот сочинитель веселых комедий — «Я вас вызываю!» Он бросился к противнику с такой звериной яростью — совершенно безоружный, с горящими огромными глазами и с такой уверенностью в себе, в своей правоте и своей победе — что у лучшего фехтовальщика Парижа просто опустились руки. Он явно не ожидал такого натиска. Секунды текли мучительно долго — длинные, напряженные — но Мольер по-прежнему готов был задушить своего противника голыми руками и совершенно не замечал острия клинка, направленного в его грудь. «Да этот комедиант безумен! Вот связался-то!» — подумал д'Орсиньи. «Что делать?! Витя, ты что, с ума сошел?» — подумал Писаревский. И тут последний нашел выход. Осторожно поддев кончиком рапиры край черного банта на груди у В.В., он начал играть им, поворачивая перед носом у противника. Это подействовало. Мольер медленно опустил глаза на рапиру. И понял все. Сейчас она войдет в горло. Нет! Неуверенным рывком рука В.В. взлетела к груди, но замерла на полпути. Так. Сейчас все кончится. Один миг — и уйдет эта жуткая боль, разрывающая грудь, и страх, и унижение, и дикий крик Лагранжа, и адский хохот монаха, и уколы совести, вытравившие каленым железом у него в душе последнюю улыбку Мадлены, и одиночество... Но торжество архиепископа, но актеры, которые в него верят, но спектакль... Рука резко рванулась вверх, острие рапиры дрогнуло, стремясь опередить это движение, но задержалось, и рука закрыла обнаженное горло Мольера. И снова глаза — мягкий, грудной, хриплый от напряжения голос: «Не оскорбляйте, не бейте меня... У меня горе...» Что-то странное происходило в этом жутком темном зале — обреченный Мольер сумел заговорить с тем лучшим, человеческим, что было в мушкетере. За его спиной жутко ухмылялась рожа монаха: «Ну сорвись, сорвись, шут — и ты тут же захлебнешься собственной кровью!» Но Мольер, наверное, недаром слыл великим актером своего времени. Мушкетер смотрел на него, как завороженный, ничего не понимая... «Он что, блаженный?!» — вертелось у него в голове. А в душе помимо воли росло что-то незнакомое — и боль, и сочувствие, и жалость — чужая боль — впервые за всю жизнь. «Что он со мной делает? Неужели изворачивается, чтобы спасти свою жизнь?» Но эта случайная исповедь была чиста и искренна насквозь, за каждое слово ручались эти огромные глаза. То, что произошло с д'Орсиньи, С.Экзюпери описал примерно так: «Я смотрю в лицо своего врага, и у меня опускаются руки, потому что я вижу глаза своего бога»[41]. Острие рапиры медленно отступало все ниже и дальше. А силы Мольера тоже подходили к концу — вместе с погасшей вспышкой ярости. Но он понимал, что заставил себе поверить этого человека. Вернее, чувствовал. И страх тоже отступил. Неосторожным движением он рванулся вперед: «И уж, пожалуйста, не трогайте меня!» Дерзкий, уверенный вызов. Острие рапиры снова резко подступило к горлу — так, что Мольер не мог шелохнуться. Напрасный жест. В глубине души д'Орсиньи уже решил отпустить этого человека. Просто спортивная реакция на выпад. А ведь он уже поклялся честью, где-нибудь «с удалыми друзьями пируючи»[42], убить Мольера. И в ответ: «Простите, простите...» — «Ну, не надо... ты же все понял.» Он медленно обернулся спиной и не спеша пошел к выходу. Королевский мушкетер не может совершить бесчестный поступок — напасть сзади... Д'Орсиньи растерянно тряхнул головой — перед глазами у него еще стоял взгляд Мольера. И, спасая остатки своего достоинства, закричал не своим голосом: «Я убью вас после первого же вашего спектакля!» Лучше бы он этого не кричал. Потому что Мольер обернулся и опять — эти глаза; но говорит он уже не с ним — очень странная улыбка и, на последнем выдохе: «Да, да... Это все равно...» Кто-то очень точно определил эту сцену так: «Заговариванье д'Орсиньи»... Н-да... Растерянный мушкетер, покачиваясь, прошел несколько шагов вслед за Мольером и остановился... Истерический крик архиепископа: «Почему вы его не кололи, почему?!» И сдавленно-тихий, потерянный ответ: «Вам... какое... дело...» — крик, до срыва голоса: «Шпаги у него не было!» — и движение человека, отгоняющего от себя наваждение...
Сцена перед последним спектаклем. Напряженность ее слегка спала из-за потрясающей пассивности массовки. Кроме Леши и Нади. Но В.В... Да, этот финал я буду помнить долго. Во-первых — после «тирана» — рассказ о том, что король давит, словно «золотой идол». Н-да, что может давить такую личность, как этот Мольер — уж не этот ли ничтожный король, которого В.В. уничтожил одним взглядом?!! Что-то не о том речь... «Я, ваше величество, ненавижу такие поступки... Я, может быть, мало ползал?» Голос совершенно сорванный, почти шепот. Но сила сопротивления, бьющая в этих словах стоящего на коленях человека... Резко вспыхивает голубым светом королевское кресло. Я помню прыжок, жуткий, исполненный ужаса прыжок в сторону от этого кресла 17 июля. А сегодня... Усталой походкой, но не торопясь, Мольер и Бутон отошли от голубой вспышки совершенно синхронным движением, и он опустился в кресло. Вот и все. И страх уже позади. И не о короле тут вообще речь... И еще одна реплика поразила меня — последняя реплика Мольера перед тем, как выйти на сцену: «Партер смеется», — с уверенной улыбкой отбросил мэтр все возражения пытавшихся не пустить его на сцену актеров. «В партере — Помолись!» — крикнул в отчаянии Бутон. «А на сцене...» — с гордой уверенностью торжества, — «он меня не сможет тронуть!..» Браво, мэтр. Кабала с вами все-таки не справилась. И, видимо, никто из земных людей не в силах встать на вашем пути — ну при чем тут этот черный мушкетер со смешной кличкой... Он веско поставил точку. И вылетел на сцену легкими, летящими шагами, свободный и счастливый в этот миг, когда от него отступила даже боль.
Но финал... Такого ужаса я не помню очень давно. Зал рыдал навзрыд или просто задыхался, но дело не в этом. Когда беспощадная сила швырнула его в первый раз вперед, и он упал на краю сцены, опрокидывая прожектора, глаза его встретились с глазами несчастной женщины, громко рыдавшей в пятом ряду. И мэтру вдруг ужасно расхотелось умирать. Ну просто до ужаса. Хоть меняй финал. Ну не мог он кого-то сделать несчастным своей смертью. Он улыбнулся, осторожно встал. «Не надо. Сейчас — я встану... Ну вот...» Смотреть на эту улыбку было невозможно. Но фонограмма крутилась неумолимо. Мучительно переламывая себя, он закрыл глаза и в последний момент рванулся к стене. Темнота. Круг света. «Что это... смерть?..» Рывок вперед и вверх. И тревожно-взволнованно: «Я...» Что-то очень важное, понятое в последний момент. Но то, что говорить нельзя. По их мнению. И поэтому... Может, по представлениям Окуджавы это и выглядит «вежливо под локоть»[43]. Но ему не хотелось идти, не открыв людям что-то важное. Его грубо и цинично, устало-небрежным жестом схватили за горло. «Ну хватит, наговорился...» Ну вот и все. Потом была еще живописная компания над его телом, изображающая «крайнюю степень скорби», жутко фальшивая реплика Борисова «Да потушите же, наконец, свет», за которую хотелось его придушить. Я не помню. Я кончилась вместе с Мольером. Теперь несколько бессвязных мыслей о трагических концах. Мольер растет. На глазах. Он выше на голову булгаковского героя. И вследствие этого в зале будут не просто рыдания, но истерика с вырыванием волос и выносом зрителей. А потом глухое отчаяние, когда не остается сил на слезы. Даже на слезы. Он не должен умирать — нет, смотреть на мучения булгаковского Мольера тоже, в принципе, невозможно — жалко мэтра до слез. Но в том-то и дело, что герой В.В. не вызывает жалости. Вернее, он оставляет чувство выше жалости. Примириться с гибелью такого Мольера невозможно. Это все равно, что примириться с невозможностью победы добра, светлого начала, отречься от надежды. Уже после сцены с Помолись зрители начинают дружно молиться: «Господи, ну за что?! Ну отпусти его! Ну что тебе, жалко?» Безжалостность и неотвратимость финала не придавливает, нет — благодаря усилиям В.В., который старательно утешает зрителей, даже «у бездны мрачной на краю»[44]. Он просто разрывает душу. Как же после этого жить?! И быть счастливым?!!![45]
Из дневника Л.А.
[сентябрь 1989 г.]
«Мольер»
22.09.89
И снова «Мольер».
Но о нем писать особенно нечего — к тому же мысли путаются. Вчера В.В., героически спасая человечество и старательно глуша в себе мысль о собственной участи, сжег свои силы окончательно. Сегодня — все первое действие — жесточайшая экономия, полупроглоченные, бесцветные фразы, краткие взлеты и опять — оборванный жест и вниз, вниз... Голос сорван до боли, до стона. Но были во всем спектакле две изумительные сцены — просто находки. Это как вершина, до которой доползаешь на последнем дыхании — вот лезешь ты в гору, весь ободранный, злой, уставший, и воды больше нет, а впереди — сверкающая вершина, и очень надо почему-то доползти, хотя непонятно зачем — там не будет ни помощи, ни тепла, только холодный снег и камень, и никакой надежды вернуться вниз, и никакой надежды добраться — но вот последнее усилие и — она у твоих ног, эта вершина. И дышать становится легче. Правда, ненадолго.
Ну так вот. Две сцены. Приветствие короля Мольером. «Муза, муза моя, о лукавая Талия...» Странные нотки в этом приветствии чувствовались и раньше. Я об этом писала. Теперь это приобрело законченный вариант. Нет упрямого мальчишеского бунтарства — человек, который кланяется, не унижаясь. Он достиг такой высоты, что это его уже не может унизить. Он весь во власти своей страсти — сам олицетворение вечной и беспокойной своей музы, сделавшей его на миг бесстрашным и прекрасным. Он даже не защищает свою труппу, выторговывая королевскую милость, напрягая все свои силы великого актера. Он осознает за собой божественный дар, поэтому король для него не препятствие и не господин. Он и не сопротивляется ему, вернее, не подчеркивает этого сопротивления — это все земное и мелкое, и речь не о том. Он просто творит, и от этого счастлив и любит всех людей, и короля, которого он, как всякого простого смертного, рожденного ползать под бременем земных горестей, доброй, сострадающей силой втянул в свой мир, стройный и прекрасный, который изменяет заглянувшего в него человека. Он просто «заговаривал» — и короля, и через него весь зал. И король — живой же человек, и, в сущности, чуткий — потянулся к нему. Короче, у зрителей осталось твердое впечатление, что несчастный Людовик будет славен в потомстве именно жестом великого актера, дружески протянувшего к нему руки и открывшего свою душу... После этого приветствия В.В. совершенно обессиленно висел на Галкиной, т.к. изображать любовную страсть и пыл — ну просто физически было невозможно. И вторая сцена. Уже во втором действии. Вообще второе действие представляло собой печальное зрелище. Сгорев дотла на первой же сцене (разговора с королем) и израсходовав весь остаток сил (обычный результат такой «экономии»), В.В. продирался сквозь роль жуткими рывками, напоминавшими, по выражению С.Н., толчки несмазанной машины. Но это было потом. Итак, разговор с королем — тоже своего рода продолжение начатой линии. Вот эта сцена — пожалуй, единственная во всем спектакле — была проникнута настроением «Калигулы». «Но я надеюсь, я ничем не прогневал ваше величество», — а впрочем, все равно. Легкая ирония, совершенно убивающая. Ушла она. Единственная надежда и оправдание перед этим и тем миром. То, во что он верил, как в святыню, обернулось, как по велению сверхъестественной силы, какой-то грязью, похотливой мерзостью. И даже уже не больно — какая-то черная дыра в душе — и края у этой дыры обожженные... Ах, да. Король... Он же человек и даже мне друг. Ведь есть еще люди, ради которых я всю жизнь вел эту неравную борьбу с тем, что победить невозможно. Они же меня не бросят... Король звал, наверное, что-то важное, может, нужна помощь... Взгляд из отрешенно-скорбного становится ясным, осмысленным, улыбка из горькой, резиновой — внимательной, светлой... И тут... «Вы не только безбожник, вы еще и преступник!» Улыбка еще держится и медленно гаснет на его губах. Острый, прямой взгляд сузившихся глаз — он понял все. В один момент. Король мог бы и не продолжать, но это внезапно и резко хлестнувшее его сопротивление человека, которого он по всем расчетам должен был уничтожить своим монаршим гневом, вдруг подстегнуло его. Ему остро и неудержимо захотелось отдать все, что он имеет, все свои привилегии — за минуту власти над этим странным существом, за минуту торжества над ним, за упоение этой властью... Голос монарха резко взмыл вверх: «Угодно вам будет выслушать решение по делу о вашей женитьбе?» Нет, не решение. Приговор. И Мольер доказал, что он достоин взятой на себя миссии. Он выслушал приговор не то чтобы с непреклонным достоинством — непреклонная твердость, как правило, означает стену, которой человек отгородился от мира, надменно отвернулся от него. Мольер не собирался закрываться — он слишком был связан с этим живым миром, и в душе у него не было ни презрения, ни злобы — он все понял еще до первого слова королевского приговора — острый взгляд его погас, глаза поднялись вверх, как бы отодвигая короля, и зал, и кресло в сторону. Спокойные, мудрые глаза, глядящие в упор вверх: «Да, это самое страшное, вы правы... Да, очень больно, как подумаешь, что придется одному... Но я выдержу... Раз так надо». Король уныло договорил свою тираду насчет лишения покровительства. И тут Мольер перевел глаза на него — такие же спокойные, с какой-то самой чистой жалостью — правда, видно было и невооруженным глазом, что у него бешено колотилось сердце и ему явно не хватало воздуха. И дальше — гордо подняв голову — чуть слышным голосом, которым способна говорить только совершенно обнаженная человеческая душа: «Да ведь это бедствие... Хуже плахи... За что, ваше величество?» Ни малейшей жалобы, ни мольбы — и даже готовый вырваться стон застыл у него на губах. «Эх, король... Знал бы ты, куманек, куда меня толкаешь... Ну да ладно, бог с тобой, я не держу зла... Только очень больно...» Взбешенный король, не достигший своей цели, не понял ничего, и, переходя на визг, ответил дальше: «За тень позорной свадьбы, брошенную на королевское имя!!!» «Эх, король, ну что ты в самом деле... Ну никак ты меня не поймешь...» — он даже улыбнулся, протянул руку и сделал шаг вперед, чтобы объяснить — но страшная боль бросила его вниз. И тут до короля что-то дошло... Фразу «Уходите, прием окончен» король всегда произносил с досадой и раздражением — и на упрямого мэтра, и на себя — он все же не изверг... Но тут — Черняк был просто подавлен, и он произнес эту фразу над распростертым на полу телом Мольера неожиданно сочувственно и тепло...
Ну как бы выразить покороче главный смысл этой сцены... «Это очень страшно. Это просто невозможно вынести. Но я смогу. Должен. Значит, смогу...»
Сгорев в самом начале 2 действия, В.В. временами еще несколько раз пытался взлететь, но сил уже не было, он просто задыхался. В районе кресла начались совершенно жуткие скачки — от сарказма, иронии, издевательства («Ох, тиран...») к совершенному отчаянию, даже слезам. Зал начало трясти, как в лихорадке — верный признак того, что В.В. не владел собой. Только раз он вытянул себя чуть ли не за волосы — после жуткой фразы «я знаю, что я скоро кончусь...» Но для этого надо рассказать о другом персонаже — о Геликоне. Т.е. о Китаеве. Геликон — н-да, эта партийная кличка твердо укрепилась среди фанатов. Ну так вот, роль Муаррона у него начала выравниваться. И даже выливаться во что-то цельное именно на третьем спектакле. Но вот что печально — Геликон всегда поднимает голову, когда В.В. красиво балансирует на краю. Он, конечно, выглядел «зрелым подлецом» в первом действии — но как-то неубедительно выглядел. И так рванулся к В.В. после его слов: «Вон из моего дома...» Правда, начало второго действия смотреть по-прежнему невозможно — ужасно фальшиво. Но потом... Он очень здорово смотрелся, потому что его персонажем двигало, быть может, самое чистое в мире чувство — страх за любимого человека... И только ли персонажем... В.В. посмотрел удивленно на стоящего на коленях Муаррона и наградил его грустной, но нежной улыбкой... «А если бы я случайно остался жить...» Ну так вот. После того, как Мольер падает с кресла, его подняли в таком состоянии, с таким мутным, блуждающим взглядом, что после этого — «я знаю, что я скоро кончусь...» — просто раздавило ужасом весь зал. И тут... Н-да, хорошо на него посмотрел Геликон. В.В. подавился собственной фразой (н-да, что-то я переборщил), улыбнулся и спросил: «Что вы об этом думаете, Муаррон?» «Мэтр... вам нужно бежать!» Властно, но в какой-то горячке. На грани срыва... И успокаивающий голос Мольера... Он подошел к нему, положил руку ему на плечо, вычленив из всего зала, и очень задушевно произнес — с неизвестно откуда взявшейся силой: «Ну разве можно не играть последний спектакль...» Н-да, силы у В.В. берутся неизвестно откуда только в одном случае — когда надо кого-то вытащить... Китаеву очень не хотелось пускать мэтра на сцену, а затем — вытащить его со сцены, так что Леша Мамонтов еле его удерживал, а то бы полку черных мушкетеров в зале пришлось нелегко...
Финал... был ужасен. В.В. совершенно задохнулся на фразе: «А на сцене... он меня не сможет тронуть...» Совершенно задушенным голосом. А ведь еще впереди финал. В финале половину реплик он просто съел. Смерть его была совершенно, до холода, до липкого пота натуральной. Как и последнее движение перед смертью — рывок к кулисам. Уйти, загородиться, закрыть зал от этого ужаса, подавить в себе последний стон... Но я взирала на это с тоскливой безнадежностью — предвкушая долгий отходняк. Ну не могу я смотреть на В.В., кончающегося всерьез и задолго до финала...
Ребята. О них тоже два слова. Все были на уровне — молодцы. И Писаревский, соблазнявший Галкину так, что зал кончался от хохота, и Галкина, которая очень редко бывает в ударе... Кстати, о Писаревском. Когда после смерти Мольера Муаррон и д`Орсиньи встали лицом к лицу, и зловеще блеснул клинок выхваченной рапиры, а Риваль вскрикнула и закрыла лицо руками, моя юная соседка в зале воскликнула: «Он сейчас его убьет!» «Ну это еще неизвестно, кто кого», — подумалось мне. И точно. Под взглядом молодого актера лихой рубака стал как-то терять опору и уверенность, осторожными, нетвердыми движениями — не обошел, а просто обтек он безоружного человека, сверлившего его глазами, посмотрел на бездыханное тело Мольера на полу, сделал еще несколько нетвердых шагов, убрал рапиру и вдруг отчаянным жестом попытался сорвать с себя воротник. На него обрушилась эта волна человеческой скорби, и ему не хватило воздуха... Но и у Муаррона после этого рывка тоже больше не осталось сил. Тихо опустился он перед Мольером и плавным гладящим движением провел по его неподвижной руке.
И еще один момент. «Деньги обратно!» — дикий выкрик из зрительного зала. Муаррон медленно распрямился, слегка покачиваясь, подошел к краю сцены и выдохнул, без ярости, без злобы, тихим грудным голосом: «Кто сказал... про деньги?.. Вы? или вы?..» Как выяснилось, у него огромные глаза и чистые правильные черты лица, озаренного каким-то светом... Н-да, мэтр все-таки мучился не зря. И этот тихий возглас-заклинание совсем преобразил этого человека, с которого слетели и цинизм, и наглость, и злоба, и все внешнее, постороннее. Как будто чистая душа Мольера вселилась в него. И люди, придавленные страшной смертью мэтра, невольно распрямлялись, тянулись к нему... У меня перехватило дыхание, потому что я вспомнила А.С...
И Надя, как всегда, на уровне. И даже Борисов по-человечески сказал свою реплику насчет света. И самый-самый конец... Всхлипывает и одновременно взлетает музыка, удивительная музыка. Прожектор по очереди выхватывает уголки опустевшего театра, сцену, гримерные, кресло короля — пустая жалкая декорация и — опустевшее кресло Мольера. А в углу гримерной мэтра стоит Бутон и осторожно гладит висящий на стене последний костюм мэтра, который еще хранит тепло его тела...
Ну вот и все. Из трех «Мольеров», пожалуй, самым сильным был спектакль 21 числа, т.к. он был ровным. На 3-ий спектакль просто не хватило сил. То есть хватило — чтобы несколько раз выплеснуть в зал то, что нашел. Но в целом «Мольер» меняется. Растет. «Не знаю, надо ли этому радоваться, но с этим надо жить.»[46]
Из дневника Н.С. от 25 сентября 1989 г.
Успеть, пока не начался отходняк. Завтра, т.е. уже сегодня — «Гамлет», которым кончится Витин кошмарный сентябрь. И наш. И кончится он — я знаю — победой. Цена? «Да не о том я, наконец.»[47] Его усталость и всезнание — откуда-то с невиданной прежде высоты. А усталость — едва ли не за всю жизнь. Л.А., которую ломает, буквально физически корежит все это, а я вот живу благодаря тому, что верю ему. А может, все проще — я просто бесчувственней? Не знаю. Уверена я лишь в одном — я должна быть там, «досмотреть до конца». И «миссия» здесь ни при чем, как ни пытается меня уверить Л.А. в обратном (не без ехидства, впрочем), я просто сама себе это вбила в голову. Кстати, надо заниматься делом — писать. Историк я или нет? Раз уж присутствуешь при историческом событии — будь добр, оставь свидетельство.
Из дневника О.Ф. от 26 сентября 1989 г.
Сегодня я должна увидеть «Гамлета».
Я мечтала его посмотреть с того момента, как первый раз прочла о спектакле. Я продиралась к нему, находясь в «Риске»[48]. (Шеф ревновал к В.А., ибо я долгое время носила с собой в сумке фотографию Гамлета — Авилова.)
И, наконец, мое желание исполнится. Я увижу этот спектакль, услышу, как играет Авилов эту сумасшедшую и прекрасную роль. Мы единомышленники во взглядах на Чернoго Принца, я знаю. Когда я читала рассказ актера о Гамлете, поражалась совпадению не только оценок, но речевых оборотов, сравнений... Но В.А. больший идеалист, чем я — это о финале. Он еще верит, что человечество можно увлечь примером, спасти, что люди что-то поймут, глядя на жизнь и смерть Принца Гамлета.
Его Принца сравнивают с Высоцким. Посмотрим. Но В.А. не В.В. Это ясно и очевидно, хотя у него тоже мощный посыл на зал. Иногда настолько мощный, что В.А. со свистом проходит сквозь тебя, как нож сквозь масло. Я чувствовала это на втором «Калигуле» — я практически не слышала Авилова — это пролетало сквозь меня, настолько бешено тратилась энергия. Это не значит, что он плохо играл, нет. Просто временами он превращался в инфра- и ультразвук. Сумасшедшее состояние.
Но здесь одно «но». Ведь я сидела на 1 ряду. А Виктор Авилов был нацелен на середину и верх зала. Эмоции и голос шли над моей головой. Это как в опере. Сидела далеко от сцены — все слышала прекрасно. Сидела на первом ряду — уши словно были заложены ватой — голоса шли в зал — они пролетали над головой. Так и здесь.
Вот генерал Варравин был нацелен на нижние ряды — его было слышно просто великолепно. А Калигула напоминал временами брошенный сильной и умелой рукой тяжелый кинжал. И сквозь меня этот кинжал с посвистом проходил как минимум раза четыре...
Из дневника Л.А.
[сентябрь 1989 г.]
«Гамлет» О.Д. 25.09.89[49]
[О.Д. — Большой концертный зал
в Олимпийской деревне. — Прим. ред.]

— Настоящее счастье великодушно. Оно не истребляет других.
— Ну значит, есть два вида счастья.

А.Камю
«Калигула»

«Ну а я убегу — сквозь дозоры ночных патрулей... И в далеких бегах отыщу, по возможности, суть их...»

А.Градский

Четвертый мой «Гамлет». Самый светлый — и самый безнадежный финал. И, пожалуй, один из самых сильных. «Гамлет» — Гамлета и Лаэрта. Спор о двух способах борьбы за истину. Ну ладно, все по порядку.
Выход двора.
Выход двора.
Фото Л.Орловой.

Выход. Невольно приподымающая тебя музыка. Сияющая королева и не в меру мрачный король, который, только отойдя вглубь сцены, вспомнил, что он присутствует на собственной коронации, а не на своих похоронах, и рядом с ним — любимая женщина. Офелия — вместо обычной гордой отрешенности — задумчивая, легкая, как дымка, грусть... Лаэрт — подпрыгивающий на месте, как зверь перед схваткой, и склонивший голову перед королем таким напряженно-церемониальным движением, что мне на месте короля бы не поздоровилось. И, наконец, Гамлет. Полная противоположность. Спокойный, скромно стоящий в стороне, свободные, естественные движения... Это заставка. Н-да, многообещающее начало.
«Сударыня, всецело повинуюсь...»
«Сударыня, всецело повинуюсь...»
Фото Л.Орловой.
Вторая сцена. С одного взгляда на В.Р. меня начало трясти — как обычно, в трудную минуту, когда приходится балансировать на грани срыва, В.Р. начинает не в меру веселиться. Выходки его следовали одна за одной, так что и зал, и фанаты весело покатывались на своих местах. В.Р. тоскливо смотрел в зал и не знал, что бы еще придумать, чтобы никто не догадался, какой я злой. Но вот на сцене появился Лаэрт. В.Р. попытался ласково потрепать его по плечу — ну, ты-то, ты хоть меня пожалей. Ванин резко стряхнул с плеча его руку и улыбнулся, вскинув голову так, что в свете прожектора резко блеснул оскал его зубов... Н-да, бедный Клавдий. Далее Лаэрт «попросил» у короля отправить его во Францию (иначе я тут все разнесу, понимаешь...[50]). Таким тоном, что совершенно раздавленный король чуть было не кликнул стражу... Давая разрешение, он, наверное, пожалел, что Лаэрт собирается не на северный полюс. И тут вышел Гамлет. Его появление было предварено таким жутким завыванием: «Ну как наш Гамлет, близкий сердцу сын?!» (черт бы его побрал — еще один на мою голову!). Но Гамлет был удивительно спокоен — просто до жути. И все выверты В.Р. отлетали от него, как от стенки. Удивительно спокойным, хотя немного усталым, выглядел он и на первых двух монологах, но получились они душевно — без страстей по женской неверности — просто с легкой улыбкой сожаления. После встречи с солдатами он ушел за кулисы, и за ним через всю сцену, забыв о придворной гордости, рванулась Надя — Офелия — с криком: «Принц, принц!» «Офелия!» — резко окликнул ее Лаэрт, который бросился за ней. И далее бедной девушке пришлось выслушать такую отповедь... Нет, это уже не были наставления царедворца, который печется о фамильной чести. Это был крик души человека, которого прижали к стенке, находящегося на грани взрыва, бунта. Ведь он тоже не может смириться, но Гамлет еще не понял, что нельзя остаться здесь, остаться самим собой и не драться, обагрив родной дом кровью друзей и врагов... Ну, если он это еще не понял, правдолюбец зеленый, то мне-то все ясно. Что ж, лучше перешагнуть через себя — ведь все виновны одинаково. Но сердце рвется пополам: ты остаешься здесь — все, что есть у меня в этой жизни — не подходи же к нему, он отмечен свыше, ему не суждено узнать земного счастья — он слишком остро чувствует боль.
«Подумай, кто он, и проникнись страхом.
По званью он себе не господин.»
Эх, Лаэрт, стоило ли кричать с такой болью о незначительной разнице в табеле придворных рангов? Но я же вижу, что его дорога никуда не ведет! Он может только утащить с собой... Эх, сестренка... И с какой мукой выдавливает он из себя учтивые фразы отцу...
После исчезновения Лаэрта В.В. как-то спокойно (просто не было сил) воспринял сообщение призрака, очень сердечно умолял зал молчать о виденном, но в целом он решил, что делать ему здесь больше нечего, но раз вышел на сцену — надо веселить публику. Смотреть на веселящегося не к месту В.В. еще невыносимей, чем на его же рыдания, поэтому я пролистываю дальнейшие эпизоды. Отмечу только, что В.В. экономил на каждой фразе — кроме финала объяснения с Офелией, когда его резко бросило вверх. Бедная Надя, она, пошатываясь и повторяя про себя: «Нет, нет...» — еле вышла со сцены... Но — интересное дело — она впервые открыто признавалась ему в любви — только сейчас мне стал ясен смысл этой сцены. Не случайно, что когда Офелия рассказывает Полонию о странной выходке Гамлета, а Полоний приходит к выводу, что принц «от страсти обезумел» и, долго рассуждая о том, что «беззаботность — горе молодежи», пытается привести Офелию как свидетельницу к королю — Офелия отшатывается от него и медленно уходит назад. Она-то открылась отцу — единственному близкому человеку после отъезда брата, а натолкнулась на стену, на предательство. Поэтому у Клавдия Полоний появляется один... После же объяснения с Гамлетом король мощным голосом, словно провозглашая приговор, воскликнул: «Любовь?! Не к ней мечты его стремятся!» И далее рев, переходящий в глухой рык: «Он в Англию немедленно отбудет...» Музыка — напряженный, четкий ритм — звериными прыжками компания во главе с королем устремляется через всю сцену по диагонали — в красноватом свете. И тут на переднем плане снова вспыхивает пятно света, и в нем тоненькая женская фигурка, совсем хрупкая против этой силы. И дикий крик раненой птицы: «Нет, нет!» Она поняла все. Она поняла, что это не отъезд — это смертный приговор. И она невольно помогла этому...
«Мне так не по себе...»
«Мне так не по себе...»
Фото Л.Орловой.
Я очень странно восприняла сцену мышеловки. Раньше я видела ее так, как она поставлена — фонограмма начала дуэли, подчеркнутое сценографией противостояние Гамлета и Клавдия... Но сегодня — просто прерываемый помехами, шумом, музыкой — диалог его и ее. Вернее, не диалог... Между ними стена. И она пытается ее перекричать — взгляд острый и режущий. А он — он неестественно спокоен от сознания за собой какой-то высшей справедливости — и — не слышит... «А вы глядите на него, а он глядит в пространство...»[51] Боже мой, большего контраста, чем скорбное отчаяние на лице Нади и спокойная улыбка В.В., я не припомню... И с какой иронией бросила она ему реплику: «Принц, вы хорошо заменяете хор...» Господи, да обернись же ты, сумасшедший, опусти глаза вниз — милорд! принц! любимый мой! — ты же обречен! А он в ответ — обычную придворную пошлость — обычную, но вот голос — без вызова и без издевки, и без металла — тихий, успокаивающий. Эх, прав был брат, да только опоздал... Монолог о флейте. Здорово, немножко мягче, но в принципе традиционно. Может быть, сказалось то, что вместо Галкина играл Саша Задохин. Личина ловкого царедворца никак не шла к нему. Поэтому он выглядит простым парнем из бедной дворянской семьи, на которого напялили камзол и строго-настрого приказали изображать придворную почтительность — иначе худо будет. Но сквозь эту плохо скрываемую маску остро проглядывает такое сочувствие к несчастному принцу — казалось, что у него слезы польются. Принц явно почувствовал, что перед ним не Галкин, о которого его слова разбиваются, как о камень или о колонну. Сочувствие Саши ему очень помогало, поэтому он оставил у зрителей такое ощутимое чувство своей победы, что зал захлопал ему вслед задолго до конца фонограммы. И ушел он красиво — в красном свете за колоннами под фонограмму финала, утешив всех, успев привести в чувство актеров, которых слегка размазала эта сцена. Утешив всех, а сам опустив голову. Прожектор на миг выхватывает две потерянные фигурки Розенкранца и Гильденстерна — и цепочку актеров, которые машут ему вслед. А создается такое впечатление, что они его вслед крестят: «Храни вас бог, милорд...»
Так кончилось первое действие. Из него я сделала два вывода — что у В.В. удивительно хорошее настроение, и что я не узнаю Беляковича. Точнее, не замечаю. Но ничего не предвещало того перелома, который наступил затем...
Второе действие. «Я не люблю его!» Дикая злоба — тоскующая, безрезультатная, всплеск — и снова рывок вниз. Н-да, ваше величество, где ваше королевское достоинство?! «Удушлив смрад злодейства моего», — впервые прозвучало «по-злодейски». Совершенно очевидно, что В.Р. душит дикая злоба — столь же тоскливая, сколь и безнадежная. Монолог шел неровно, рывками. От полного отчаяния и почти животного ужаса — «Что делала бы благость без злодейств! Кого б тогда прощало милосердье!» — постепенно, мучительно вверх. И две оглушающе страшные фразы: «Отчаиваться рано! Выше взор! Я пал, чтоб встать!» Гордо поднятая голова, надменная, тяжеловесная. Отрешенность во всем облике — он оттолкнул от себя весь этот мир людей, соприкосновение с которым вызывает боль, и где даже счастье отравлено воспоминанием об убийстве. Он оттолкнул этот мир и убил в себе все человеческое. Грозная, страшная статуя. Но ощущение одиночества — теперь навсегда, навечно — и страшной тяжести лежащей на нем ответственности тут же его раздавило. И в приступе ярости он стал снова ломиться в закрытую дверь: «Скорей, колени, гнитесь!» — ярость, паника и страх... И тут мелкая, подлая мысль о том, что можно обмануть и тот и этот свет очень просто — всего одна чужая жизнь, еще одно убийство — и все, навсегда покой... Глаза короля бешено метнулись по сторонам, он как-то согнулся, и черты его мгновенно исказила гримаса-улыбка, похожая на оскал. Да, так изуродовать человека в один момент не может даже смерть. Суетливое, с этой уродливой, дрожащей улыбкой «Все поправимо!» смяло его в один момент — из страшного, измученного, но сильного человека он превратился в жалкого, злого, бессильного зверька. Человек, в минуту молитвы задумывающий, злорадно мечтающий о новом убийстве как о единственном способе облегчения страданий! Да, если бы клинок Гамлета настиг его в эту минуту, он бы без промедления попал прямо в ад. Эта сцена так жутко отличалась от обычного — раскаявшегося и страдающего короля, что стало как-то не по себе. Н-да, груз преступления и груз вражды и с миром, и с творцом явно не под силу этому королю.
А Гамлет? Он словно чувствует, что здесь концы не сводятся с концами. Как? Это и есть носитель зла? Высшие силы выслали из склепа дух моего отца, чтобы я убил этого сгорбленного, будто ему сто лет, одинокого человека? Это жалкое, злобное, беззащитное существо? Он пожал плечами, и рука, сжимавшая рапиру, тонкая рука, не созданная для убийства, невольно опустилась — «Назад, мой меч, до боле страшной встречи...» И король, бессильно злобствующий король тут ни при чем...
Сцена объяснения с королевой. Тоже новыми глазами. Это настоящая находка, которую я вижу впервые. Гамлет удивительно спокоен — не выслушивать упреки пришел он сюда, а утвердить свою правду, раскрывать людям глаза — ведь в этом его назначение свыше, ведь он единственный из живых, кому открыта эта страшная правда, и он живет лишь ради того, чтобы поднять до нее всех остальных — это страшно, это размазывает, лишает покоя, но это необходимо, чтобы, отмучившись, наконец, спокойно вдохнуть чистый воздух... Но для этого нужно быть уверенным в себе. И он уверен. Странное впечатление производит Гамлет в этой сцене. Самому мучиться ради восстановления правды и справедливости — куда ни шло. Главный рубеж — заставить мучиться других. И он позади. Н-да, Гамлет, да, благородный мальчик, сильно ты повзрослел за последние несколько месяцев. Кажется, что все это ты уже представил себе давно, давно сам перенес всю эту боль, которую ты обрушиваешь сейчас на головы тех, кого любишь, лишая их привычной житейской опоры. Ты все уже когда-то пережил — сильнее и острее, чем они. Но перемучившись и снова подняв голову, ты решил — это все равно нужно. Иначе их не спасти. И сразу стало легче, и тверже, и спокойнее на душе. Ты не только достоин своей миссии, ты перерос ее. «Земля и небо» велели тебе — «встань и отомсти» — убей и встань на место убитого — таким же зверем. А ты? Ты не поднял руки на убийцу отца, потому что это теперь не важно. Ты бросился доказывать людям свою высшую правду — Офелии, двум друзьям — предателям, матери... Да, всех это придавит, но другого выхода нет. Об этом должны знать все! И, может быть, они поймут... Может быть, когда-нибудь поймут. Вот только он, прежний друг юных лет, не захотевший быть спасенным такой ценой. Но ведь и он честно ушел с твоей дороги... Итак, вперед!
Я не могла понять, что происходит — в голосе и глазах принца нет ни угрозы, ни безумия, ни насмешки — спокойно-уверенный тон. Но королева, как-то невольно вздрагивая, подчинялась каждому его жесту и позабыла всю свою снисходительную надменность, обычную в этой сцене. Потом я поняла — дело в разнице реакции В.В. на смерть Полония. Она настолько обжигала и давила его, что у него не оставалось просто сил на разговор с королевой — он метался, как в горячке, и максимально, что ему удавалось — напрягая все силы, передать королеве свое ощущение ужаса. Теперь же я видела действительно королевского сына, и моральная победа бесспорно осталась за ним. Нет, он не был безразличен к гибели царедворца от его руки и не отмахнулся от нее с досадой, как делает это ленкомовский Гамлет[52]. «Об этом бедняке я сожалею», — светлый взгляд куда-то вверх — и сердце ноет отголоском давней боли[53]... Но — сам отвечу я за эту кровь. В чем разница: раньше, когда Гамлет с ужасом отходил назад из тьмы, где совершил он первое в жизни, пусть невольное, но убийство, на свет, — от всей его согнувшейся фигуры исходило ощущение острой боли. Как будто невидимый клинок рассекал его пополам — медленно, мучительно. Для него груз был страшен, неподъемен, слишком тяжел. И дальше — дикий, напряженный до хрипа крик этой нечеловеческой боли...
Теперь же — да, все это было, но давно. Боль уже позади. Вернее, не такая острая. Гамлет смотрит в глаза зала с какой-то философской грустью. Да, это страшно. И «прощенья нет такой вине». «Я сам отвечу...» Я заплачу... Но ничего не поделаешь. Это необходимо. Передо мной моя цель, и я иду к ней... Как замечательно говорил он с королевой! С такой высоты и с такой уверенностью в своей правоте, и с такой любовью... Что я даже чуть не пропустила появление призрака, как, впрочем, и В.В., проглотивший две реплики до его появления. На последних аккордах В.В. сам почувствовал свою победу и откровенно сиял: «Вот и расстаньтесь с худшей половиной!..» И с глубоким вздохом: «Из жалости я должен быть суровым!..» Эх, Гамлет, не подходит у тебя сердце для мщения. И строй царедворцев с темными пятнами вместо лиц уже разыскивает твой след. Король в откровенном бешенстве и в жуткой ярости набрасывается на ни в чем не повинных Гильденстерна и Розенкранца — но тоскливая это ярость, она тревожит, но не давит. Распалив себя до белого каления, король и на принца набрасывается тем же тоном: «Гамлет! Где Полоний!» И тут же давится своими же словами от его пронизывающего взгляда, понимающего все, прожигающего насквозь, до самого темного уголка твоей скользкой души...
Клавдий — В.Белякович
Клавдий — В.Белякович
Фото Л.Орловой
«На ужине.» Спокойный вызов в упор, бой на равных с открытым лицом. Да, именно на равных — спокойно и прямо, без издевки и насмешки — ибо чего уж тут веселиться от смерти несчастного Полония... Господи, неужели тебе сам черт подсказал!!! Страж... Ой, что-то я... Так, спокойно. Я возмущен, у меня убили придворного... «На каком ужине?!» — наигранно-фальшиво. Ничего. Главное — выдержать этот взгляд. И в ответ — с улыбкой сожаления: «На том, где ест не он...» Глубокий вздох принца. Эх, король, брось этот глупый спектакль. И далее... Какие-то глупости про червей и рыбу... Боже мой, как хочется действительно стряхнуть с себя все застарелое, как испорченный, запыленный грим, притворство — и вот так же светло ему улыбнуться. «Увы, увы», — нервно и бесцветно... Боже, куда он меня тянет — эти глаза. К черту! «Гамлет, где Полоний?!!» — это уже истерика — но истерика страшная, последняя попытка сломать — никто из моих приближенных не выдержит этого натиска! Что?!! «А если не найдете, то поищите его сами — в противоположном месте...» Это уже не усмешка, это удар. В лицо. Опять без тени притворства, совершенно откровенно. Господи, откуда у него эта сила, он же еще мальчишка?! Король невольно озирается — не понял ли кто-нибудь из приближенных... И тут его беспокойство и ужас перед этим спокойным торжествующим взглядом, перед этим человеком, которого не способно запятнать даже убийство, который и сильнее, и выше — на миг отступило. Да что же это в самом деле! Что это я! Ведь все давно решено, и мне ничего не угрожает. Несколько дней — и ты сложишь голову в далекой стране! Да ведь я спасен! И жуткая, звериная радость снова исказила черты короля. И задыхаясь от этой жуткой радости: «Ты в Англию немедленно отбудешь! За сбором!! Недовыплаченной!!! Дани!!!!» «В Англию?» — немного удивленные глаза. Усмешка, от которой король начинает захлебываться. «В Англию! В Англию!» — это уже торжествующий вой. Эх, жаль, не придется мне увидеть тебя в грубых руках палача. Почти животное удовлетворение от мысли, что враг будет мертв — и судорога скручивает все тело короля, который старается не слышать и все-таки корчится от голоса принца. Но этот голос еще громче звериного воя: «Так, значит, в Англию, подул попутный ветер?!» Вот оно как, Гораций. И противно, и страшно, и не вырваться... Лаэрт был прав, но выхода у меня нет. Значит, надо пройти и через это... Только не думай, что я испугался!!! «Ну в Англию, так в Англию!» — поставил уверенно точку Гамлет. Он просто отшвырнул от себя эту грязь, гордо вскинув голову — так уверенно и с таким сознанием своего торжества, что у всех присутствующих словно перехватило горло. Господи, да живой ли он человек, если даже смерть не страшна ему. Смех короля оборвался на высокой ноте. И ошарашенно провожает он глазами человека, которого считал секунду назад целиком в своей власти. То есть если не его самого, то его жизнь. Но нет сил у короля ни крикнуть, ни пошевелиться и, совершенно уничтоженный, смотрит он вслед, в темноту, поглотившую золотистое пятно света. И зал погружается во мрак и холод подземелья, как будто вместе с Гамлетом навсегда исчезло оттуда тепло жизни. И снова отчаяние и злоба придавили короля, который бессильно мечется, натыкаясь на таких же раздавленных придворных, и бьется в истерике, и кричит, кричит, срывая голос, пытаясь заглушить свой ужас:
«Исполни это, Англия!
Как жар горячки, он в крови моей...»
И нет уже ненависти к этому больному, совсем уничтоженному человеку... На этом можно было бы кончить спектакль полной победой Гамлета, который просто уничтожил убийцу отца, не считая нужным марать руки и отнимать у него жизнь. Ведь не мщения он ищет...
А Гамлет стоит на корме корабля, оглушенный своей победой, напряженный и готовый к схватке... Ах, принц, вы правы — схватка впереди... Гамлета нет в Эльсиноре. И натянутые живые нити, на которых держится временное затишье, готовы разорваться... Тревога и тоска. Вернее, затишье перед бурей. А когда в темный дворец входит Офелия — вернее, ее призрак, оставленный среди живых для вечного их терзания за жестокость их... Н-да, Надя была очень и очень «в духе». В результате меня слегка закачало вокруг своей оси. На такой стон из глубины души способен только зверь... Отец погиб, а он... он тоже отправлен на смерть, а брат... Боже мой... Да, дело в нем.
Когда на сцену ворвался Лаэрт, смутное чувство в глубине души подсказало мне, что тут только все начинается. Король смотрел на нового гостя, который, кажется, стоит Гамлета, с безнадежной обреченностью. Ничего другого ему, в сущности, уже не оставалось — натиск был слишком неравносилен отпору. И, отдавшись на волю инстинкта самосохранения, король вяло уворачивался. «Молчи, Гертруда, он ведь без вреда...» — робко, сморщившись, сжавшись в комочек, выдавил из себя В.Р. И наткнулся в ответ на такую усмешку, вернее, на рычание, что у него перехватило дух. На Ванина смотреть было вообще трудно, т.к. он носился из конца в конец сцены, вероятно, быстрее скорости света — глаза за ним не успевали. Интересно, как он может играть на сцене Ю-З, если даже «Олимпийка» сразу же показалась маленькой тесной камерой. Сплошное ярко-оранжевое пятно света, похожее на комету — и В.Р. осторожно «заговаривает» это проклятие, боясь сделать лишний жест, ибо малейшее неосторожное движение — и конец... «А за друзей я кровь пролью по ка-пель-ке!» — прорычал Лаэрт из другого конца сцены. Реплика короля — и прыжок — быстрее молнии через всю сцену — бедный король, которого Лаэрт до этого фактически не замечал или сдвигал со своего пути, когда тот пытался к нему прикоснуться, — и тут Лаэрт его заметил. Н-да... Пролетев через всю сцену за долю секунды, Ванин совершенно неуловимым и неостановимым движением схватил короля за горло, сопровождая свои действия красочным восклицанием: «Кто враг мне!!!» От которого содрогнулись стены зала. В.Р. попытался его от себя оттащить, но ему бы это не помогло... И тут, на его счастье, появилась Офелия. И все — вся ярость «в классическом стиле» быстро испарилась. Вместо мечущейся огненной шевелюры я увидела лицо. Измученное, слегка удивленное — он тряхнул головой, как бы отгоняя наваждение, — и сделал к ней несколько шагов — совершенно беззащитный, уставший от вечных схваток, очень одинокий — его широко открытые глаза удивленно и напряженно до слез смотрели на нее, как на свечку в темноте, а губы складывались в улыбку. И сразу исчез и дворец, и король, и весь мир — одна она, последняя надежда. Черт с ним, с коронованным шутом, мы будем вместе, и я, может быть, успокоюсь наконец...
Король, стоявший за спиной Лаэрта, понял, что сейчас произойдет, и рванулся к нему совершенно безотчетным движением — остановить, заслонить, объяснить... Ванин не мог видеть этого рывка, но он, наверное, почувствовал его. Он резко обернулся, ссутулившись, раскачиваясь для броска, предупреждая. И такая сила и угроза была в этом гибком движении, что В.Р. замер на полпути и остановился, и сник, и тихо отошел в тень... Офелия!.. Офелия... Но его рука замирает и падает, как отрубленная. Сестра сторонится его... В тот день какая-то дама высказала мнение, что Офелия слишком эксцентричная, почти истеричка. Н-да, тихого умиления ее лепет не вызывает. И слез тоже. Это отчаяние режет, от этой боли хочется загнуться или кричать, рвать глотку — но не плакать. То есть не знаю, как зрителям, но ему. Даже кричать уже сил нет — перехватило горло. Растерянный взгляд: «Нет, не может быть. За что?!» — беспомощно оглянувшись по сторонам — но там пустота, есть только этот хрупкий, но обжигающий круг света, где сгибается единственное дорогое тебе существо в этом мире... И медленно, еле переставляя ноги, он идет к ней — из темноты вперед, к свету, с таким же белым лицом, как этот неровный свет, с глубоко запавшими глазами — чтобы успокоить, закрыть собой, заслонить от этого ужаса. И она впервые не отталкивает его руки, он пытается ее поднять, и она механически подчиняется — душа и мысли ее в этот момент далеко — она умоляюще смотрит куда-то вдаль и вверх: «Но, Робин, родной мой, вся радость моя... Неужто он не придет?!» Она вся, как напряженная струна, ждет ответа из равнодушной пустоты, где видит она одна что-то очень нужное, очень дорогое ее сердцу... А Лаэрт видит только ее — и на его лице то же выражение боли и нежности — «Сестренка, милая, все будет хорошо...» И вдруг резким рывком она отпрыгивает от Лаэрта, растерянно протянувшего к ней руки, зло и ехидно режет его быстрым взглядом: «Нет, леди! Помер, помер он... И за тобой черед!» Он тихо отшатывается — последнее живое движение — блеск взлетевших вверх глаз. И дальше — я в первый раз видела его лицо, в то время как Надя повторяет три раза «Господи, помилуй, господи, помилуй...» С каждой фразой он делает шаг назад — от медленно растущего круга света в центре — в темноту. Совершенно каменное лицо — это уже не боль, не отчаяние. Это Смерть. Человеку открылось что-то такое, что знать живому не положено, но о чем он давно догадывался. И теперь приходится расплачиваться за знание. И на этом мертвом, окаменевшем лице — ненавидящие, режущие, живые глаза, устремленные вверх — глаза человека, уходящего в темноту и проклинающего свет...
И музыка — живой символ крестного пути — мерные, страшные удары, тяжелые шаги смертельно раненного человека по лестнице, которая никуда не ведет. Под эту музыку по тоненькой дорожке света уходит из мира Офелия, и ее силуэт в последний раз мелькает за колоннами. Под эту же музыку страшная боль обрушивается на Лаэрта — заставляет согнуться пополам и беспощадно швыряет на землю. В полной темноте. Покинув свет, он лишился и защиты. Но темнота глотает все — заслоняет плотной завесой. Сквозь нее пробивается только дикий крик короля: «Лаэрт!» — и в ответ невыносимый, страшный стон отчаяния и боли... И над всем этим плавно идущая к cressendo музыка — торжествующая, вещающая об установленной свыше справедливости, о высшем разуме, об установленном испокон веков торжествующем порядке вещей, будь он трижды проклят, во имя которого никого не жаль и ничего не стоит заткнуть глотку недовольным... И, дойдя до высшей точки, музыка обрывается. Тишина, темнота, круг света. Король наклоняется к безжизненно лежащему телу Лаэрта, и он вздрагивает, почувствовав прикосновение. Невольно встряхивает головой — надо же, отпустило... Отпустило?! Нет... Назад для тебя тоже пути нет, как и для Гамлета, которого посетил Призрак... Он поднял голову — да, кругом одни обломки. Ну что ж, я давно знал, что этим кончится... Итак, машина завертелась, ее теперь не остановить... Король в ужасе пытается его успокоить, обнять за плечи, но Лаэрт чувствует только дрожь совершенно чужого, мелкого человека, который чувствует инстинктивный страх, но никогда не поймет его, как никто из живых людей — только, может быть, Гамлет...
Ну что ж, придется драться. Одному. Теперь навсегда одному... «И сообща добьемся правды...» — долетает до него обрывок растерянной фразы короля... Резко выпрямляясь и отбрасывая руку его, он бросил, глядя перед собой, как бы одним взмахом проводя черту: «Добьемся правды?!» На зал как будто опустили плиту. Правды?! Нет ни в одном из миров ни правды, ни справедливости, нет для него никакого исхода — только последняя схватка и конец — вечный путь без конца... Но об этом лучше не думать... Голос Ванина: «Добьемся правды?!» звучал у меня в ушах до самого финала, поэтому я просто «проскочила» несколько сцен. В частности, разговор короля и Лаэрта. Помню только линию взаимоотношений — насмешливо-угрожающе: «Руководите мной!» — король аж отшатнулся — какое там руководство, в живых бы остаться; пренебрежительное, в полной тишине: «Сквитаюсь?!» — искреннее удивление низостью человека, который так грубо пытается прикрыть свои цели местью за отца... — эх, Клавдий... «Кой чем вдобавок смажу острие», — вообще на одном дыхании — откровенный смех в лицо... А король верит — он уже затравлен до предела и готов ухватиться за ниточку. Верит и не в силах сдержать воющего нервного смеха. И в ответ уж совсем сверху вниз: «Государь...» — тихо, но внушительно... Но это с королем. А с Гамлетом... Н-да. Здесь сложнее. В конечном счете сложившееся равновесие нарушил именно он. Он поспешил открыть людям правду, а в результате погибли те, кто был виноват меньше всех — Полоний, а сестра... О боже, мальчишка! Но, насколько я понял дорогого повелителя, и сам он чудом избежал гибели, и обречен в конечном счете. Да, в этом Клавдий прав, даже сам не знает, как он прав... Гамлет обречен... И я... У нас один конец... Но я не буду кричать людям в уши о том, что я знаю — насильно никого нельзя спасти, я останусь самим собой. На той высоте, до которой я добрался. И выстою. Один. И выдержу все. — Ах, выдержишь?! Ну, посмотрим... «Несчастие великое, Лаэрт! Офелия, бедняжка, утонула...» «Гертруда!!» «Что?! Не может быть?!!» «Есть ива над потоком...» И снова жуткая боль, и снова размеренные удары торжествующей музыки, и новый круг, и новый путь между колоннами — ну что ж, надо пройти и через это... И он идет, вздрагивая, как от ударов бича — упрямо продираясь сквозь эту боль...
Я проводила взглядом А.С. и долго не могла перевести глаза в другой угол на радостного Гамлета, о наличии которого в пьесе я успела забыть. А зря. Диалог между Лешей М. и В.В.[54] получался здорово — очень сердечно. Но только я его не помню.
Фонограмма. Светлая, высокая нота — и медленно выплывающие из полумрака фигурки людей. Похороны Офелии. Темнота, и световое пятно выхватывает стоящего далеко впереди остальных человека. Но для него свет погас давно. И кажется, будто он сам излучает странный свет, приподнимающий его над простыми смертными. И тянутся невольно руки к этому свету... Слова священника — пустые и гулкие — падают мимо, как осыпавшаяся галька. Одиноко стоящий впереди человек поднимает голову и смотрит вверх — без ярости, без вызова — но со спокойной уверенностью в своем торжестве — «И это все, что в вашей власти?!» У меня перехватывает дыхание. И это Лаэрт, тот горячий боец, который смолоду бросился на чужбину, не в меру гордый молодой человек, оставивший двор датского короля?! Да есть ли в мире сила, соразмерная этому человеку?.. А он шагнул назад — к невольно отшатнувшимся от него людям — и снова — выше, выше. «Постойте, погодите засыпать... Засыпьте мертвую с живым...» Кто и когда сказал, что эти слова — раздутое, фальшивое проявление чувств?! Да это же крик самой души и вызов миру, благополучие которого требует таких жертв. И музыка здесь не добивает — она на его стороне. И тут — «Кто здесь так громко рыдает...» — резкий рывок вниз. Резкий вызов, прозвучавший в словах В.В., так сильно отличался от обычной интонации — сочувствующей, мягкой, с которой он произносит эту фразу, и показался здесь таким неуместным, что мне оч-ч-чень захотелось придушить Гамлета, хотя вообще-то он, конечно, носитель высшей справедливости и светлого начала. Но насчет справедливости мы с А.С., кажется, одного мнения — «Добьемся правды?!!»
Итак, «к его услугам я, принц Гамлет Датский!» «Ах ты, идиот! Куда ты лезешь», — это про себя. И Лаэрт... Он вздрогнул, ничего не понимая, удивленно посмотрел на Гамлета. И получил в ответ резкий вызывающий взгляд. Это тоже новость. Лицо В.В. в этот момент всегда было живым воплощением фонограммы, если только музыкой можно передать черты лица... Итак, единственный человек, который мог бы понять тебя, Лаэрт, стоит на твоем пути враждебно и вызывающе. Он считает себя единственно правым и не чувствует за собой никакой вины. Вина?! А этот наглый вызов... Ну что ж, Гамлет... Медленной, покачивающейся походкой Лаэрт двинулся к нему. Но смотрел он не поверх его головы, как обычно — насмешливо-иронично — в глаза. Ну что, спаситель, доволен?! Я с удивлением вижу такого Гамлета в этой сцене — напряженного до предела, готового к удару, к броску. Видимо, горький упрек Лаэрта задел больное место. И никогда между ними не было большей стены. Ну что ж, последний способ ее разрушить — бросок резкий, но явно ожидаемый. Противостояние — глаза в глаза... И тут нервный окрик Клавдия: «Лаэрт!» Рука А.С. медленно сползает с груди Гамлета — на лице Лаэрта явная досада, он полуоборачивается в сторону короля, бросает красноречивый взгляд на Гамлета: «Сам понимаешь, не стоит унижаться на потеху этому ничтожеству», — и молча отходит назад. С Гамлета мигом слетает вся его уверенность. Удивленно широко открытые глаза и тихий мягкий голос: «Лаэрт, откуда эта неприязнь?» Лаэрт оборачивается из центра, из светового круга. Этот всепонимающий взгляд снова выбивает Гамлета из колеи. Он просто не может поверить своим глазам — взгляд страшный, ледяной, обещающий смерть... Нет! И дальше — резкий крик протеста... Лаэрт оборачивается второй раз у самого края. Оборачивается в прыжке и просто отбрасывает его от себя... И Гамлет в отчаянии, надрываясь, кричит в темноту, оставшись с нею один на один, пока его не прерывает резкий и наглый хохот Озрика... Неужели правда? В.В. оборачивается в зал и, тщательно взвешивая каждое слово, спрашивает у чего-то очень важного внутри себя: «А если... я... отвечу... нет...» Сама эта фраза такой красноречивый ответ, что Горацио невольно рванулся к нему, перебив на половине фразы наглый ответ придворного: «Принц, откажитесь от поединка!..» Спасибо, друг, но я должен решить все сам. Быть иль не быть. Вопрос уже решен. Решен не мной, так свыше решено — и уклониться мне нельзя. Лаэрт... Да, он понял раньше. Что ж, придется заплатить. Сейчас — собрать в кулак все силы. Я выдержу, и я останусь верен своему назначению до конца. А трудно будет... Нет, не трудно — обидно, если он прав. Ну да ладно, нас ведь двое. Он, может быть, еще успеет понять. А все они, ради которых… Ну что ж, вперед — последний мой рубеж — «Ах, Гораций, как тяжело на сердце у меня» — ах, сердце, сердце, человеческое сердце, ну никак не подчинить его доводам разума и воли, не может оно смириться... Что ты говоришь, Гораций? Нет, нет — «то, что должно произойти сейчас — все равно случится, раньше или позже» — и улыбка. Как много успели вы понять, мой принц. И нет в душе вашей мучительных рывков, и нет разлада и крика естества, восстающего перед безвременной, нелепой смертью. Так надо. И было бы совсем спокойно на душе — но вот беда-то — совесть... Офелия, Лаэрт... «Эх, если бы они ничего не знали.» Но поздно. Хотя: «Вы слышали, наверно, сударь, и вам могли сказать, в каком подчас затменьи мое сознанье...» — без мольбы, и даже без просьбы. Два человека стоят лицом к лицу. И оба знают, что это конец. Оба они потеряли все. Но остались верны себе. До конца... Их двое. Между ними совершенно потерянно мечется король, выкрикивая что-то о канонаде и о жемчужинах. Испуганный маленький человек, жизнь которого на волоске. В темноте стоит невидимая свита, и люди невольно расступились, давая им дорогу. Итак, два световых пятна. И — впервые через голову короля — диалог Гамлета и Лаэрта, а не одинокий, безнадежный призыв принца. Гамлет — просто находка... Он просит прощения у Лаэрта — совершенно спокойно, с легкой грустью. «Я знаю, что ты меня никогда не простишь. И эта горечь отравляет мои последние минуты. Почему именно ты? Ведь я любил тебя, Лаэрт. И все же я верю, что был прав, и все это не напрасно. И все же, если можешь...» «В глубине души, где ненависти, собственно, и место...» — выдавил из себя Лаэрт с глубоким вздохом, и я просто вздрогнула от этого тихого грудного голоса... Впервые вижу, чтобы Гамлет не просил прощения, но получил его совершенно неожиданно. «Да, Гамлет, для нас обоих больше нет выхода. Твое счастье, что ты не понимаешь, как бесплодны все твои усилия заставить людей понять несправедливость существующего миропорядка и бороться с ней. Дай-то бог, чтобы ты так и не успел этого понять. Ну что ж, я на свой конец не жалуюсь — твоя легкая и чистая рука лучше руки палача или наемного убийцы. Тебе будет труднее. Умереть от моей руки — ты веришь в людей. Ну что ж, держись... «Со мною рядом ваше мастерство заблещет ярче», — задумчиво-спокойно. «Милорд, вы шутите...» — «Жизнью клянусь, нет...» И очень светло на душе у обоих — после такого начала — какая может быть дуэль...
Диалог на жуткой высоте — перед прыжком. Позже я поняла, что именно эта сцена своим удивительно светлым зарядом перекрыла даже финал. Два человека, равные духом и гордостью, наконец поговорили с открытым сердцем[55]. Правда, перед самым концом и среди этой густой темноты — и каждый из них увидел в другом свое отражение. И понял, и простил... Это оказалось возможно даже в этом уродливом, искореженном мире. И надо же — стала возможной такая высота и чистота человеческой души...
Но музыка с четким ритмом и паузами для удара и его отражения двинула действие к концу... И тут я... заметила короля. Который весь спектакль бился в истерике — и путался под ногами у Гамлета и Лаэрта. Три удара Гамлета — очень почему-то страшные... И король каким-то совершенно человеческим движением бросился к Лаэрту, осторожно погладил его по плечу. Попытался его успокоить, хотя самого трясло... И тут — «Я, королева, пью за твой успех!» — жуткий прыжок через сцену. Все резко оборачиваются в сторону короля. Вымученная улыбка плохо скрывает ужас: «Не пей вина, Гертруда!» — но этот крик остался без ответа. И снова — отчаянный жуткий прыжок в сторону королевы — но на пути стоит Гамлет. И как будто что-то сломалось внутри. Не заметив рапиры, он налетел на Гамлета, вцепился в его плечи и, совершенно обессилев, как будто скатился по нему. И нечеловеческий хрип: «Лаэрт... Лаэрт! Лаэрт!!!» — толчок в спину. Еще одна схватка. Гамлет падает. Медленно поднимается, старательно улыбаясь, чтобы скрыть боль... Удивленно смотрит на окружающих, а окружающие смотрят в одну точку — на его плечо. И королева невольно вскрикивает... Неужели все... «Откуда кровь, милорд?» Кровь... Лаэрт? Лаэрт... И в ответ спокойный прямой взгляд. Рука мягким, благодарным движением прижимает к груди рапиру с тупым острием. Очередь за тобой, принц. И в последний раз схлестнулись их клинки... Вспышка света... Удар... «Лаэрт!» И королева... Говорят, 25-го Лариса умирала всерьез и в страшных мучениях. Я этого не помню. Я помню бледное лицо В.Р. — тень прежнего человека, бред, горячка, приступ удушья — и в промежутке между спазмами обрывки одной и той же фразы: «Обморок простой... при виде крови...» И лицо Лаэрта — явный вздох облегчения. Остался только последний долг — перед Гамлетом... Ч-черт, как бы ему это полегче объяснить, чтоб не думал он перед смертью о своей вине перед всеми, кого он хотел спасти, а привел к гибели... Ну да... «Концы в твоих руках... Король, король всему виною!» — «Лаэрт!» — это крик короля — и бросок — к выходу. Лаэрт спокойно и с достоинством загораживает ему дорогу. Секунда. Лицом к лицу они смотрят друг другу в глаза... «Лаэрт?..» Да, действительно. Он здесь ни при чем. Ну что ж, прости меня, король... Вся враждебная напряженность позы тихо слетает с Лаэрта. Он медленно и со вздохом опускает голову. И в этот момент король понимает, что выхода действительно нет, да и незачем... Это конец... Ну что ж, надо уйти достойно. Ах, Лаэрт, ах, бедная головушка, обреченная на смерть без покаяния... Прощай, я не держу зла — и рука короля очень бережным мягким движением скользнула по склоненной голове... Ну, где этот правдолюбец?!! С диким хохотом король отпрыгивает назад к колонне. Гамлет проглатывает вопрос насчет яда на рапире (видимо, по поводу своей участи ему все ясно). «Ступай, отравленная сталь, по назначенью!» Король делает шаг навстречу, но, наткнувшись на обнаженное острие рапиры, резко отшатывается назад и, сорвав с себя черный плащ, пытается отмахнуться от него как от наваждения. И, настигнутый клинком Гамлета, как бы растворяется в темноте, которой он принадлежит. Это происходит под фонограмму вторжения Фортинбраса — барабанный бой, глухие короткие удары. Но Лаэрт и Гамлет умирают под одну музыку. Довольно светло и спокойно отпустив друг друга, они уходят по световой дорожке. В разные стороны. Последняя мысль умирающего Лаэрта — о сестре. Он, в общем-то, счастлив, что хоть в последний миг может стать самим собой, хоть на миг отдохнуть от этой выматывающей схватки. Даже если там нет никакой передышки, а есть вечный путь по узкой световой дорожке сквозь невыносимую боль — вверх и вперед...
А вот Гамлет... Да, смог, да, выдержал. Сам. Высшая сила, пославшая ему призрака, может быть удовлетворена... Но, боже мой, почему так хочется остаться в этом круге света... «Эх, люди, эх, милые мои. Лаэрт был прав, вас, кажется, невозможно разбудить... Но как же мне вас всех жалко! Какой ужас надвигается на вас! Да поймите же! Я потратил всю свою жизнь на то, чтобы раскрыть вам глаза и помочь подняться... «А вы, немые зрители финала, о, если б только время я имел... Но смерть — тупой конвойный...» Ну что ж, может быть, моя смерть чему-нибудь вас научит... И все-таки поймете вы когда-нибудь, что нельзя «покоряться пращам и стрелам яростной судьбы»... Прощайте... «Дальнейшее — молчанье...» Музыка взлетает вверх, В.В. отводит глаза и смотрит на неяркий столбик света, обволакивающий его со всех сторон. Улыбка сожаления, затем упругий прыжок — и усилием воли Гамлет выталкивает себя в темноту... И снова один, и зрители с ужасом наблюдают, как вместе с этой одинокой фигуркой уходят и от них — и надежда, и свет, и последняя гармония в этом мире... Музыка с воем перерастает в резкий, грубый марш. И уходящий Гамлет невольно оборачивается и смотрит на уродливые серые плащи и медные каски, наводняющие оставленный людьми дворец... И останавливается, как будто что-то крикнув напоследок... А может, вернуться? И взмах падающей руки — с горечью и досадой. Нет, уже не отпустит... Ну что ж, справляйтесь без меня. Этот штрих я вижу впервые. Насколько я помню — это очень четко отложилось в моей памяти — никакой связи между Гамлетом и нашествием Фортинбраса нет. И правильно — зачем мучить принца еще и моральной ответственностью за конец света в одной отдельно взятой стране[56]... Н-да, правда, нынешний Гамлет — я просто не знаю, чего бы он не выдержал... Но отпускать его жутко не хотелось — как всегда в последнее время, когда в финале В.В. начинает жалеть и реанимировать сидящее в зрительном зале человечество, мне очень хочется крикнуть — «ты о себе-то подумай».
Ну вот, «Гамлет» тоже становится чем-то новым. Чем-то очень стройным и цельным. Разумеется, на еще более высоком уровне. Только очень страшно — за них обоих. Очень уж они далеко оторвались — даже от В.Р. И, кажется, договорились, наконец... По крайней мере, А.С. на поклоне был очень искренне и глубоко чем-то счастлив. Надеюсь, что моя скверная рожа не испортила ему настроения — а мне было не весело. И все же я тридцать три раза готова подписаться под тем, что я ему сказала: «Храни вас бог, Алексей Сергеевич...» Эх, если бы знать, что делать... Если бы знать...
Из дневника О.Ф.
от 27 сент. — 23 окт. 1989 г.
«Гамлет» О.Д.
26.09.89
Трагедия Шекспира «Гамлет» начинается весьма прозаически — произошла смена власти и кончается так же — произошла смена власти. Круг. Человечество движется по спирали...
В фильме Г.Козинцева спираль направлена вверх, в спектакле В.Беляковича — вниз.
Два прямо противоположных финала.
В спектакле В.Беляковича становится страшно, что ТАКОЙ Фортинбрас будет хоронить Гамлета... Его слова о принце — не более чем маска, скрывающая страшное, дикое лицо нашествия...
Но я не согласна с тем, когда говорят, что Авилов в этой роли полемизирует со Смоктуновским. Это не так. При разном рисунке роли их Гамлеты похожи — они оба ДОБРЫЕ...
Это свет, который льется из души принца. И это, на мой взгляд, самое главное. Потому что среди всей мерзости нашей повседневной жизни, всех ее ужасов важно увидеть этот луч добра. А он делается все более беззащитным, как пламя свечи на ветру, хочется защитить его. Но как это сделать, как сохранить в себе человека, если, побегав в течение дня по улицам, начинаешь ненавидеть всех и вся; атмосфера взаимной неприязни разлита в воздухе, ей трудно сопротивляться — она проникает внутрь, как медленнодействующий яд.
И потому «Гамлет» (вслед за «Носорогами») принес такое очищение, что просто физически почувствовала, как заряд ненависти ушел куда-то. Словно актеры отсосали эту черную энергию...
А эффектный финал... Нет, он не перечеркивает принца Гамлета. Просто заставляет призадуматься о том, как хрупко и беззащитно добро. И предостерегает — к чему мы все придем, если будем продолжать в том же духе. Я имею в виду ту обстановку, в которой живем сегодня...
/.../ Восхитила режиссура. Диагональные проходки — полеты персонажей, чуть странноватая пластика жителей Эльсинора.
Восхитил Гильденстерн. Обычно пролетная роль выросла до значительной фигуры. Этакий кот в черном с позолотой костюме. Александр Задохин был просто великолепен.
Еще понравилось, что все очень пластичны, выразительны в жестах, что компенсирует хриплые голоса...
Понравилось решение сцен с Призраком, переходы из одной картины в другую, сцена на кладбище, драка Лаэрта и Гамлета (слава богу, не сусально-галантное, а что-то жуткое, драка почти без правил, на яростных схлестах, хриплых выкриках, на неподдельной боли).
/.../ Драка Лаэрта и Гамлета построена не только пластически, смыслово, но и музыкально. Удары рапир точно приходятся на ритм музыкального сопровождения, а оно отмеряет не только частоту обмена ударами, но и длину каждого раунда...
/.../ Когда в наступившей тишине резко и громко зазвучал монолог «Быть или не быть», я вздрогнула и напряглась. Человек на сцене беспощадно рассказывал, что через несколько минут ляжет в могилу, и что ему страшно... И что он не успел... Да и хватит ли обычной человеческой жизни для того, чтобы «связать распавшуюся связь времен»?
Авилов читает по-своему. В этом монологе он ни на кого не похож. Его не подгоняет фонограмма, текст идет в зал с бешеным напором, каждое слово впивается в мозг. Воистину «слова-кинжалы». И это очень шекспировский Гамлет, в нем мало королевских кровей, но зато есть самое главное — это Человек с большой буквы.
«Он человек был в полном смысле слова...
Уж мне такого больше не видать...»
Девочки говорили, что был не лучший спектакль. А что же тогда лучший? Что бы от меня осталось?! Ведь я и после этого еле выползла из зала, в ушах стоял звон, и все плыло перед глазами.
И еще. Весь спектакль на сцене присутствует только черный цвет — одежда, стены, колонны, даже музыка — а возникает иллюзия чего-то очень светлого.
Это БЕЛЫЙ спектакль.
(«Калигула» производит обратное впечатление — одежды белые — а в душе остается что-то черное.)
Как Королева разговаривала с сыном! Повелительно, с окриками, с одергиванием. «Сопляк! Что ты понимаешь!» Такой подтекст — волосы дыбом! И потому сцена в спальне еще сильнее саданула по эмоциям. Принц, стоя на коленях, уткнувшись лицом в платье матери, кажется таким беспомощным, что Гертруда невольно пытается утешить, успокоить сына. Ведь только что был Призрак — он давит на Гамлета, распластывая его по полу, заставляя кричать и корчиться от нестерпимой боли. Гертруда пугается (зрелище не из приятных), обхватывает сына руками, пытаясь удержать бьющееся в судорогах тело принца. Тому страшно, и он инстинктивно ищет защиты у матери, хотя минуту назад так кричал на нее, что становилось жутко...
/.../ От Короля в телячьем восторге! Такой любвеобильный дядя! Чуть ли не с поцелуями к племяннику лез и тут же предложил выпить яд. Великолепно!
Из дневника Л.А.
[сентябрь 1989 г.]
«Гамлет» О.Д.
26.09.89
Писать о спектакле, собственно, нечего. У В.В. просто не было сил, но вот гонору хоть отбавляй. Поэтому Гамлет в спектакле смотрелся дерзким мальчишкой, выходки которого вынуждены терпеть окружающие. В.Р. не преминул этим воспользоваться, чтобы отыграться за вчерашнее, и изобразил оч-ч-чень правильного и достойного короля, рядом с которым Гамлет смотрелся просто выскочкой. Непонятно только, как такой положительный король смог отравить своего родного брата. И любовь к королеве В.Р. изображал очень душевно. Что же касается Ванина, то В.Р. осторожно балансировал, старательно поддерживая между ним и собой «стеклянную стену», все его внимание было поглощено тем, чтобы не дать тому повод для взрыва. В результате чего он здорово заехал по руке Лаэрту, пытаясь его остановить на фразе: «Кто враг мне?!!» И затем принялся изображать такую статую, что Ванину, чтобы как-то сохранить партнерство, поневоле пришлось пожать плечами и взять спокойный тон, в свою очередь отгородившись стенкой. В результате чего сговор по поводу убийства Гамлета на дуэли выглядел просто как производственное совещание о подвозе цемента, да и то проводимое в показательных целях... — ни одного лишнего жеста или реакции, строго по тексту, в канонической манере...
Что же касается взаимоотношений Лаэрта и Гамлета — интересный сюжет.
В первом действии у В.В. наличествовали хоть какие-то остатки голоса. Во втором — один сплошной хрип. И — реакция обычная для В.В. — когда нет сил, так и тянет сжечь их остаток побыстрее — на «страсти в клочья...» Сломался он окончательно после появления призрака. Начало было довольно-таки сносным. Но призрак — самая страшная сцена в спектакле. Непонятно вообще, как В.В. выжил после этого ужаса. Он пытался как бы отодвинуть, отстранить от себя это наваждение — но не хватило сил. Поднялся он с огромным трудом, отряхивая этот кошмар. И дальше — очень неровно, т.к. просто не хватало воздуха. И рядом — торжествующе-спокойный В.Р.
Ну так вот, во втором действии находившийся на грани срыва Гамлет вспомнил, что надо экономить силы. И экономил. До сцены на кладбище. Монолог о бедном Йорике он просто проглотил (все остальное прошло скороговоркой в сторону). И тут Ванин, избавленный на время от присутствия холодного, как колонна, В.Р., выдает такой монолог на похоронах Офелии, на такой высоте... Я долго смотрю на него оглушенно и с удивлением, и тут В.В. выдает обиженно-вызывающим тоном: «К его услугам я, принц Гамлет Датский!» «Помолчал бы, сопляк», — хотелось сказать мне. А.С. насмешливо посмотрел на Гамлета и попробовал поставить его на место... Безрезультатно. Недодушенный Гамлет бросил ему вслед тем же обиженно-нахальным тоном: «Лаэрт! Откуда эта неприязнь?!» Ванин резко обернулся и хотел высказать принцу все, что о нем думает: «А, ч-ч-ч...» Но решил махнуть рукой на этого идиота, которому бесполезно что-либо объяснять... В.Р. предпринял грандиозные усилия для успокоения Лаэрта: «Вспомните о нашем уговоре! Все идет, как надо... К развязке», — добавил В.Р. от себя. Да, дело действительно шло к развязке.
Но к какой! Дуэль была самым странным зрелищем, которое я когда-либо видела... Уже прозвучали первые такты музыки. Я, не отводя глаз от спокойно и достойно стоявшего в стороне Лаэрта, вдруг услышала реплику С.Н.: «Ну, принц, что же ты?!» — и с удивлением перевела глаза на В.В. — в другой конец сцены. Гамлет, между тем, обращая ноль внимания и на короля, и на противника, по-прежнему стоял лицом к залу, и очень удивленно в него взирая. По-видимому, он резко лишился поддержки. «Ну, Лаэрт, ну, спасибо — увел народ, не моргнувши глазом.» В конце концов дуэль началась — но обе враждующие стороны настолько подчеркнуто не проявляли к ней энтузиазма, что становилось просто весело. До того времени, когда Лаэрт, поменяв рапиру, сделал несколько шагов к Гамлету для того, чтобы проткнуть его отравленным острием. В.В. совершенно растерянно посмотрел на него и попятился назад, он даже не отходил — у него просто подкашивались ноги — он просто отползал, забыв, что у него в руке рапира тоже... Потом был обмен рапирами — Гамлет очень злобно оттолкнул бедного Лаэрта. В.Р. демонстративно в этом не участвовал и удалился за колонну, где его и прикончил Гамлет.
Но жалко их обоих было до жути — эх, вы, за что без конца мучаете друг друга... На последнем монологе Гамлета у В.В. просто кончились ну абсолютно всякие силы, поэтому он выталкивал из себя слова пригоршнями — сколько хватит на вздохе — потом судорожный глоток воздуха — и снова... Слушать такие вещи просто невозможно, а смотреть на них — невыносимо.



После спектакля — небольшой упадок сил — и у фанатов, и у В.В., смотревшего с мрачным видом вверх. И все же одна мысль успокаивает — сентябрь кончился. Все-таки кончился. Сомнительный, конечно, финал. Как в «Господине оформителе» — занавесочка колеблется...
Из дневника Е.И.
от 3 октября 1989 г.
«Вальпургиева ночь»[*]
28., 30.09.89
/.../ Недавно, буквально на днях, случилось два события, которые меня неимоверно удивили. А именно — «Вальпургиева ночь», которую я посмотрела еще два раза подряд.
Что же такое? Изменился заряд спектакля. Изменился благодаря актерам, которые устроили маленький «капустничек». Мощный «отрицательный» финал просто не перебивает актерского куража.
Я тихонечко влюбилась в Борисова, а по юго-западному — в Керею. Причем, основной причиной симпатии была не игра в спектакле, а малюсенькие житейские наблюдения и сведения, сообщившие, что он единственный из новых актеров, который видел все юго-западные спектакли, что он первый, кого приняли «старички», и что он странный «скромняга», избегающий внимания «фанатов» Юго-Запада.
От «Вальпургии...» испытывала наслаждение (!), пожалуй, давно не испытываемого ни на Юго-Западе, ни в Театре вообще.
/.../ Лариской овладела новая страсть — снимать Юго-Запад. Уже есть «Гамлет». Виктор и Романыч. Две пленки Лариска грохнула на «Вальпургию», но говорит, что одну запорола. Впрочем, сегодня я еду к ней проявлять и печатать. Жутко интересное занятие...
Из дневника Л.А. [октябрь 1989 г.]
Сентябрь 89-го позади. Удивительный месяц. Просто тест на выживаемость. Я уж не знаю, чего только не перенесли наши души, и чего, после такой закалки, им не выдержать. Какие-либо итоги подводить рано...
В.В. — жуткий репертуар. Начало сезона в полном упадке сил — проклятый «Дракон». Далее пять «Калигул» подряд. 2 раза — 2 в вечер. В результате жуткий срыв. Закономерно. Далее — разминка — «Дракон», «Трилогия». Далее — три «Мольера» подряд. Один — на технике, два других — очень всерьез. Результат. Жуткий срыв со смертью от упадка сил чуть ли не на сцене... Далее. Два «Гамлета» подряд. Здесь удержали от срыва — железной рукой В.Р., который просто придушил последний спектакль, забивая наглухо все клапаны для выхода эмоций. И все равно — очень ощутимое балансирование на грани срыва. Это пассив. Вывод — тянет, очень сильно каждый день. Надо играть, ведь «на сцене он меня...»[57] Актив: совершенно новый рисунок роли в «Калигуле» — это такая высота, что кружится голова, и надо быть осторожнее — новая техника, более точный расчет (до определенного уровня). Новый «Мольер» — бросается в глаза всем. Новый «Гамлет» — на полпути к сцене. Вывод. Будет драться. Бешено. Сейчас, как никогда. Вряд ли перед ним когда-нибудь открывалось столько новых горизонтов, и все нужно пройти до конца, сделать, успеть, доказать. К тому же судьба театра — н-да, вопрос обоюдоострый — как в «Мольере» — лишил король покровительства, вместо мушкетеров прессу натравил, и все вместе ждут срыва. Его срыва. Таким образом, получается, что судьба театра тоже висит на нем. А когда он видит даже в зале, что кому-то нужен — здесь, сейчас — у него как по волшебству вдруг появляются силы... Эх, силы. Слишком их мало. Видимо, уровень не дается даром. И размышления о судьбах мироздания, и ранняя мудрость, и быстрое взросление. Но в целом — повода для отчаяния пока не вижу.
Но А.С... Начало сезона — просто взрыв энергии. И потом — систематическое выматывание себя до предела. На каждом спектакле. Даже на «Драконе», где все веселятся. И в результате — срыв 17-го на «Свадьбе...» И тоже новый уровень — и «Свадьба», и «Гамлет»... Но я не знаю, надо ли этому радоваться... И никакой опоры, никакой помощи — только сам... Господи, что же делать...
Я очень хотела уйти — в начале сентября. Помочь я не могу, ну так хоть чтобы не получать эстетическое наслаждение. А вернее — наслаждение тут ни при чем. Чтобы не получать живую энергию, чужую энергию для своей жизни... Ну что ж, совесть моя может быть чиста.
Один очень сильный срыв — после 22-го, после «Гамлета» и «Калигулы» — легкое помутнение. И ни капельки энергии. Не дает. Вернее, не берем — молодцы. То есть за исключением тех случаев, когда зазеваешься и — всунут. Но это редко. Чем же закончить эту невеселую сентенцию? Занавесочка колышется, совесть ноет, сердце болит. Прибегнем к Стругацким, которые (в массированной дозе, конечно) помогли мне выбраться — удивительно здоровое и земное мировоззрение у людей, хотя и пишут о дальних мирах...
«Делать то же, что и они, было невозможно, а бросить их было подло. Максим выбрал невозможное...»
И еще: «Совесть своей болью ставит задачи, совесть задает идеалы, разум ищет к ним дороги. Это и есть функция разума — искать дороги. Без совести разум работает на себя, а значит, вхолостую...»
(«Обитаемый остров». Томск, 1989, с.196.)
Из дневника О.Ф. от 1 октября 1989 г.
В 12 раз — «Господин оформитель». В видео по телику смотрела. В середине магнитофон сел на тормоза, и вторую половину смотрели на «растяжке». Другими словами — в замедленном, чуть ли не покадровом исполнении... Рассмотрела финал и увидела то, чего не замечала до этого — за мгновение до конца, уже перееханный автомобилем, Платон Андреевич улыбнулся. Улыбнулся чисто, по-авиловски. Я чуть-чуть не заорала. От такой улыбки на стену полезешь!..
Наташа Соколова говорит, что по поводу «Господина оформителя» никто не смеет шутить — слишком личная работа для В.А. По поводу Фрэнка По, узника замка Иф, «Любви к ближнему»[58] шутят, а «Оформителя» не трогают.
Витина тема — спасение человечества... Странное дело — на киноэкране Платон Андреевич не умирал (для меня), на видео я четко чувствовала, как он умирает.
Наташа рассказывала, что у кого-то из девочек умирал родственник, и было с чем сравнить. Так вот, Витя очень точно изобразил приход смерти (длинный план на мосту...).
На видео рассматривать финал жуть, как тяжело... Почему? Я придумала объяснение — дело в том, что видео записывает магнитный импульс. А когда Авилов играет, он же по-бешеному тратится, и эту энергию отфиксировал магнитофон. Поэтому при воспроизведении видеопленки этот сигнал считывается устройством и идет в эфир. Возникает иллюзия, что смотришь не кино, а в «живую» спектакль. Сумасшедшая Витина энергия обрушивается на зрителей. Чувствуешь, как тебя «ведет» по всем душевным изгибам художника.
Из дневника Ю.Ч. от 6-7 октября 1989 г.
Ну вот, собралась написать. Ездила в Тулу. Довольна поездкой очень. Очень.
Итак, выехала 1-го ночью, утром была в Москве, на 6-и часовую электричку опоздала, выехала в семь. Замерзла ужасно — не топят. Вышла — меня окликнули. Наташка Соколова. Она договорилась, что ее встретят. Дождались Олю. /.../ Приехали к ней. Сразу в комнату, отогреваться. Кофе. Светло, музыка. На стене — плакат из «Гамлета», фотография из «Оформителя» великолепная, прямо красавец, а взгляд какой! Я все косилась на этот снимок. Они говорили без умолку. Мне даже не вспомнить всего. Много рассказывали о «Гамлете» 26-го. У Наташи — запись спектакля. Она слушала. Слом произошел в сцене с призраком. Его захлестнуло, не рассчитал сил. Встал с залитым слезами лицом. Его вообще очень ранит эта сцена, он же пропускает через себя все. Офелию довел до слез, а уж зрители... Монолог вдруг пошел отрывисто, он кидал в зал: «Быть! Или не быть!..» В общем, надо на каждый спектакль ходить. Рассказывали про «Калигулу» 13-го. Шестичасовой прошел хорошо, точно. А на 9-часовой его уже не хватило. Зал был плохой, один раз ему пришлось даже прикрикнуть: «Тише!» Ужас, что было с ним. Смелая Боча висла на нем весь спектакль. Держала. Но когда он пошел ее душить, ясно было — конец, все, он уже не человек. И вдруг Боча делает два шага ему навстречу, вытягивается в струнку и прямо в лицо — «Убийством ничего нельзя решить!» В этот момент в его глазах мелькнуло: «Что ж это я делаю?» Но после убийства все — он вышел в стратосферу. Перед монологом его минуты две не было на сцене. Оля чувствовала, что потеряла контакт. Где он был — неизвестно. Глаз не было даже. Вернулся. Монолог срезал на треть, на выстрелы не реагировал. На поклоны выползла тень тени Авилова. Кошмар. Говорят, он сам решил играть дважды в вечер. Сумасшедший. Это тоже своего рода наркомания. «Калигула» — этапный спектакль. Периоды: «домольеровский», «догамлетовский» и «докалигульский». Тень, отсвет «Калигулы» ложится на все роли, даже на Мольера и Гамлета, девчонки это видят. Что еще? Рассказывали, как после «Гамлета» выбежал с букетом, что-то крича, как поклонницы его окружили, Людка не стала смотреть, а Оля — да. Ее это успокоило. Она увидела, как В.А., как Гамлет снова становится человеком. Рассказывала про свой сон. Кошмарный, писать не буду. В нем все, что есть в Оле — страх за В.А., чувство «носорожьего» мира, страдание, которое становится вечным ее спутником, и то, что среди своих она — чужая, отверженность, все там. Мы слушали, улыбаясь, вдруг, когда она дошла до губки, я вскочила, заорала и метнулась к стене. Вернувшись, поймала удивленно-заинтересованный взгляд Наташки. Ольга как-то сливается с Беранже. Для нее это настолько серьезно, близко. Сделала же я доброе дело человеку, а?[59]
Дали они мне послушать записи «Любви к ближнему» — прелесть, и «Игры в детектив»[60]. Чуть-чуть послушали «Калигулу», меня сразу потянуло на спектакль. Смотрели ее папку, альбом по «Оформителю». Снимки. «Гамлет» не получился — со светом не рассчитала, лица слишком отсвечивают — лампы очень уж мощные. Слушали музыку к ее композиции по «Гамлету», она говорила, что и как — гениальные мысли. Я вдруг ощутила прилив сил, радость и стыд за свое безделье. А композиция, вероятно, отличная. Она же с детства Гамлетом бредит. Пластическое решение, световое, музыкальное — своеобразие, оригинальность. По пластике близко Мацкявичусу[61]. Сцена должна быть плоскостной. Ой, как хочется это увидеть! Безумно! Такой спектакль не существует!..
/.../ После обеда пошли смотреть фильм. Пленка плохая по цвету, я даже не успела в фильм погрузиться, да и спешила к концу. Тут стала барахлить аппаратура. Все медленней в два раза. Фонограмма поехала. Зато каждый кадр смогли рассмотреть. С момента кладбища я глаз не отрывала. И то, что говорила Наташа, оказалось правдой. Вот он сидит, спрятавшись за диваном, и видит, видит, как трогается тот серый автомобиль. Теперь — знает, что. Идет — сознательно. Вдруг — попытка: «Тень, знай свое место»[62]. Не удалось. Потом — чистая иллюстрация к Блоку. Рожок — его слышно, зов трубы — он открывает глаза. Дождь — как символ смерти и, для меня, — очищение. Идет к мосту и ждет. Ждет! И — финал. Видели каждый кадр. Как машина переезжала, как появилась улыбка (Оля в первый раз увидела — хотя снимки этих кадров у нее есть!). Все. В этом был смысл. Хотя мы и перезаказали фильм.
Отправили Наташу (я попросилась ночевать). Возвращались пешком. Говорили, говорили. Она рассказывала о местных студиях, о себе и пр. Я пыталась посоветоваться, но пробиться было трудно. Она обрадовала меня ужасно, рассказав о реакции В.А. на статью[*]. Принесли на подпись, обычно не читает, но заголовок! Хмыкнул, стал читать. Рвал на себе волосы, клочья летели. «Зачем я это наговорил! Они будут смеяться!» Не знаю, меня очень обрадовало. Значит, случайно говорил, значит, во всем этом нет позы. Я к ней на шею кинулась.
Вернулись домой. Да, еще там я спросила о «Калигуле», рассказала про свои опасения. Она меня успокоила, что по крайней мере «своими» воспринимается правильно. (Однако, проверку надо еще одну. Вот со Светой поеду...) Дома пили чай, слушали электронную музыку (Зинчук, переложение Баха), смотрели альбом, разговаривали. О чем? Даже не помню. О В.А. О том, что ему 36, что изменяется репертуар, он уходит от прежних ролей. Что хорошо, что Вал.Ром давал роли на вырост, заранее. Что 36 — это уже грань, дальше — пик, самая сердцевина творчества, которая может стать последней. Что однажды он уже играл «Гамлета» через сердечную боль. Я немного сказала о себе, что не хочу пережить снова, поэтому, может быть, отдаляюсь. Обе сошлись на том, что нас нельзя подпускать к В.А. У Оли так — любое знакомство кончается печально. Особенно кого фотографирует. Показала мне снимок своей подруги погибшей. Глаза — обреченные. Неужели я научилась угадывать? Или так кажется. А что касается меня, то судьба всегда отнимала у меня самое дорогое. И все же — «надеяться»! И чувство — это уже история. И мы — успели. Все ведут такой же дневник, это меня поразило. Архивы. Вырезки, записи, снимки, фонограммы... Когда-нибудь... Потом я говорила об «Исходе актера»[63]. На нее произвело впечатление. Интересно, понравится, если прочтет? А Н.С. сказала, что это не его роль. По-моему, неправа. Он мог бы. Но не надо. А еще вернее — кто-нибудь может сделать это о нем. И все начнется сначала.
Уснули поздно, все шепчась. Очнулась я в пять, тут же она окликнула шепотом — и стали говорить с того же места. Удивительно. Она говорит, что хороший приемник, но, по-моему, и передатчик. Я редко смотрю в глаза, но если ей говорить что-то особое, то — прямо в глаза, они глубокие, серые, чувствуешь, что можно передать взглядом. Я думаю, что от нее тоже идет ток, оттого я и очнулась. Они чем-то похожи с В.А. К тому же она рассказывала о том, как перед «Калигулой» аккумулировала в себе черную энергию. Не огрызалась на работе, дома — тоже. И как открылась та створка, и В.А. послал в нее пучок энергии, а она ответила, и два потока столкнулись в воздухе. И с нее все снялось. У него были в тот момент черные глаза. Они могут быть разными. Они еще говорили о его руках. Я рассказала об Ане[64], а они утверждают, что руки у него мягкие, «как у ребенка». Говорили, как Ира дарила ему цветы, не зная, как пристроить к монументу. А он ей: «Колючие?» Она подняла голову и уныло: «Не очень». Он вздохнул, и с той же интонацией: «Ничего, спасибо!» Она потом всем говорила, как хорошо дарить цветы Авилову, и что не будет смотреть на него как на монумент. Еще немножко об «Узнике», что им фильм очень нравится, а в книге — он такая отрицательная личность (?!). Потом что еще? Что в «Уроках» В.А. с трудом работает, и что «Вылитая узница»[65] — В.А. смотрел на Беляковича: «Ну, погоди!», — а тот: «Здесь не тронешь!». Я не знаю, по-моему, она неправа. У нее очень серьезное представление о нем, а он ведь человек с чувством юмора, открытый, легкий, если уж на то пошло, во всяком случае, бывает таким, я уверена. Еще, что «Гамлета» 25-го[66] играть не хотел. Кирилл: «Завтра праздник», — а он: «Праздник, но не у нас». /.../ Ну вот, вроде все об этом. Уехала около семи, Ольге на работу, т.ч. не провожала. Опять промерзла в электричке, чувствовала себя уставшей, и впечатлений слишком много. Пошла все ж на «Гамлета» с Оливье. Там Наташка Соколова опять. Сели вместе. Весь фильм переглядывались и шушукались. Адский перевод — смесь Пастернака и подстрочника. Впечатление, что переводчик читал, а теперь вспоминает. Путался, в изображение не укладывался, из-за чего срезал реплики. К тому же эпиграфом к фильму — «Бывает так...», т.е. о глупой капле зла, уничтожающей все заслуги человека. И Оливье весь фильм играл эту глупую каплю зла. Этакий меланхолик, глаза с поволокой, как у сумасшедшего. Мы долго не могли понять, как же он убивать будет... /…/
Из дневника Л.А.
[октябрь 1989 г.]
«Ревизор»[67]
3.10.89 18:00; 21:00
Первый раз смотрю два спектакля подряд. Возможность оценить постановку — т.к. смотрела относительно на «свежую голову». В целом концепция оригинальная. Т.е. совершенно нетрадиционная в истории сценической трактовки «Ревизора» и очень юго-западная. Способность человека выстоять под ударами судьбы. Выстоять и остаться человеком. Хлестаков — совсем не мальчишка, не прожигатель жизни — какой-то паук, страшный монстр, который попал в мир простых, добрых, в общем-то беззащитных — давят сверху, пытаются сделать подлость и снизу, а надо держаться...
Игра — текст плывет, чувствуется общая усталость.
Но Сережа... Да, такого Городничего, которому невольно хочется броситься на шею, — я не знаю, в чем секрет — в его обаянии, в чистоте его души, которая светится в улыбке, в его беззащитности — за него страшно, с самого начала, и видеть, как над ним издевается Гриня-Хлестаков — просто невозможно. Очень странно — Городничий, который выглядит воплощенной человечностью, даже тогда, когда «расправляется» с купцами: «Вы бы меня в самую грязь втоптали, да еще и бревном привалили, а я вас...» — с такой высоты... И финал — рука городничего, поднятая для удара, медленно опускается на плечо Коппалова-Добчинского — и, невольно опираясь друг на друга, собирая последние силы — нужно пережить, вынести и это.
Великолепна была Н.Сивилькаева — жгучая женщина, Леша и В.К.
Но Гриня... Был один душевный момент, когда он слушал просьбу Добчинского и Бобчинского — «Буду стараться»... В остальном же — на его кривляния смотреть было невозможно.
А.С. — на чистой технике. Резиновая улыбка. Усталость ужасная. Цветы принимал, как автомат, но не без удивления.
В целом — все равно молодцы. Приходишь, как в родной дом.
Из дневника Л.А.
[октябрь 1989 г.]
«Самозванец»[68]
6.10.89 18:30
Здорово. Впервые с начала сезона с чистой душой и огромным наслаждением посмотрела спектакль, где «в ударе» были все.
Сделала несколько открытий. Во-первых, Ю-З невозможно снимать на пленку — получается черти-что. Оказывается, «Самозванец» — не жуткая тоскливая трагедия, где каждый участник — «по-своему несчастный»[69] — а очень даже светлая, тонкая, лиричная вещь. Она не размазывает, а, наоборот, заставляет тянуться, дает надежду.
Во-вторых, Сергей Белякович, как поняла, вернее, осознала до конца я только сегодня, не просто обаятельный человек со светлой, открытой людям душою, живо и оригинально исполняющий комические роли — это актер, актер необыкновенной силы, которому подвластны самые тонкие, сложные переходы из самых, казалось бы, противоположных состояний. Ему-то подвластны — но он и публику плавно переводит — от самой светлой радости, ликования, восторга — к самой острой боли. Зал не просто смотрел и сочувствовал, он откровенно «болел» за Сережу — как на стадионе — со смехом, аплодисментами, со стоном, который вырывается одновременно у ста человек, со слезами...
В-третьих, у А.С., оказывается, изумительный, низкий и мягкий голос.
Вместо Кудряшовой играла Боча. Поэтому спектакль получился менее жестким. Она так душевно сочувствовала и Ванину, и Сереже... И Олег, и Галка, и Колобов — все были на уровне.
И зал реагировал здорово. И, наконец-то, зал был полный (на шестичасовом «Ревизоре» их было 2/3 зала). А ведь это самое страшное... Короче, меня оживили.
Из дневника Л.А.
[октябрь 1989 г.]
«Игроки»[70]
8.10.89 14:00
Новый состав — Полянский, Китаев, Борисов, Иванов. В принципе — спектакль, конечно, другой. Но все равно здорово, хоть нет прежней строгости музыкальной фразы, о которой писал Золотусский...[*] Особенно здорово играли Китаев и Полянский. Но общий настрой спектакля сбивает Волков — Ихарев, который вносит такой диссонанс и портит общее впечатление. Его сверхъестественная неестественность просто приводит в ужас. Как ни странно, он выглядит там единственным злодеем, хотя должен быть самым несчастным. Словом, еще много работы.
Администратором была Оля З.[71] — прелесть. Заверила нас, что театр резиновый...
Из дневника О.Ф. от 8 октября 1989 г.
Я взрослею, изменяюсь... И вместе со мной изменяется и «Оформитель». Не фильм, а мое восприятие этого фильма, его странного и хрупкого, в чем-то ускользающего мира...
Раньше я считала, что художник не любил людей и только в конце обретал веру в человека. Теперь нет — из Любви к людям Художник решает вырвать у Творца бессмертие, не для себя — для людей...
Но Творец перехитрил — вложил в куклу самые плохие черты человеческие — равнодушие, самовлюбленность, желание утвердиться за чужой счет...
Из письма Ю.Ч. к О.Ф. от 7 октября 1989 г.
/.../ Знаешь, я очень рада, что съездила к тебе. Как раз перед этим было во мне что-то такое, не поддающееся пока анализу, что стало мне мешать смотреть Витины спектакли. Съездила тогда на «Мольера», после спектакля жутко хотелось остаться одной, почему-то было плохо, и несколько дней это состояние не проходило. Тогда и с Людой поругалась. «Не трогайте меня, не напоминайте», — приблизительно так можно было сказать. Не знаю, отчего так. Тревожил почему-то «Оформитель», вернее, отождествление Платона Андреевича с В.А., так мне объяснили фильм. Люда была в восторге от подобной теории, во всяком случае, то, что В.А. бросил вызов богу и поэтому равен ему, и что «ад не дремлет» и пр. ей было близко. А меня вдруг как отбросило. И еще эта статья — «Господин искуситель»[*], где говорится о миссии и об интересе, вернее, о размышлениях «о бытии, о смерти, о судьбе, о роке, о потусторонней жизни». Наложилось одно на другое. Потому-то я так и обрадовалась, когда узнала о Витиной реакции на эту статью. О таких вещах можно поговорить с другом, и то потом немного стесняться, а печатать... Даже если тысячу раз правда. Правда то, что это его предназначение. Правда, что тысячелетия этот факел передается от одного другому, и в этом главное, самое главное, в этом смысл. Помнишь, мы говорили, что для Горацио Гамлет то же, что для Гамлета его отец? Снова и снова повторяется судьба. Для меня в том-то и дело, что не божество, а человек, ранимый, беззащитный, хрупкий. И в этом, в этой беззащитности — свет и сила. А «Оформитель» для меня теперь о том, что за все надо платить. За добро тоже. За добро в первую очередь. Оно почему-то всегда одиноко в этом мире (как Беранже) и всегда неизменно. Так что для В.А. — очень личная тема, его, сокровенная. Расплата за необычность судьбы, может быть, — за бессмертие. Не знаю, известна ли тебе одна теория. В психологии авторство ее принадлежит Петровскому, но подобные мысли я встречала и в книге Богата, там их автор — Гольдернесс. Видимо, авторов много. Если по Петровскому, то речь идет о споре — что такое индивид, индивидуальность и личность. С первыми двумя договорились. Индивид — биологическое существо, индивидуальность — совокупность индивидуальных черт, т.е. своеобразие. А личность? Спорят до сих пор. Петровский считает, что личность — то, что не внутри нас, а в других людях. Т.е. вклады, отрицательные или положительные, которые мы делаем в других людей. Помнишь Фариа[72]? Человека нет, но личность осталась. А может быть и вообще личность без индивида — Овод, или, что нам чуть ближе — Гамлет. Образ, владеющий умами уже столетия. Чем шире, глубже сфера влияния, тем богаче личность. Если так измерять... Так и идет передача света. Я вот все думаю. Может, я прагматик, но в том, с чего я начала, меня ведь еще что огорчало. Я знаю, что те, кто в студии, они чуть иначе все воспринимают, потому что они рядом, они тоже делают дело. А Наташа и др., получая такой заряд энергии, не могут его потратить. Теряется чувство сопричастности делу. Быть только свидетелем — этого мало. Те искры, которые мы уносим с собой — это тоже очень важно. Ради этого в конечном счете и тратит себя В.А. Мне еще такой образ видится. Ниточка. Берешь эту ниточку со спектакля, от чьей-то души, и передаешь кому-то, привязываешь. Унести. Отдать другим. Другое дело, что не всегда это удается. Иногда руки опускаются. И вот тогда, у тебя в гостях, мне вдруг стало стыдно. За свою лень, малодушие. Увидела вдруг, что нужно и можно все успевать. И работать, не думая о результате, просто потому, что не работать нельзя, не мыслить невозможно. Словно силы какие-то влились, честное слово.
Я тебя не утомила еще? Видишь ли, в голове все смутно и противоречиво еще, наверное. Вот и пытаюсь как-то собрать, осмыслить...
Развесила плакаты, думаю все — что ж нас так туда тянет? В чем секрет? Сразу и навсегда...
Из дневника О.Ф. от 9 октября 1989 г.
Доспасается Витя когда-нибудь... Ох, чует мое сердце!
Не знаю, что будет со мной, но сейчас, по крайней мере, я ощущаю, как моя душа обретает внутреннюю свободу. Уходят в сторону всякие комплексы. Такое облегчение внутри! Взгляд Калигулы прошел внутрь и что-то там сжег, на это пустое место посмотрел принц Гамлет, и там начало что-то произрастать. Что-то очень хорошее.
Раньше мне было как-то все до лампочки, а теперь хочется спасать человечество.
Я уже говорила, что после первого просмотра «Господина оформителя» вышла из видеосалона и чуть не заорала на всю улицу: «Люди! Дорогие! Как я вас всех люблю, потому что вы живые! Плохие, хорошие, но ЖИВЫЕ!!!» Правда, спасать никого не хотелось, а теперь нет. После «Калигулы» поняла — мир НУЖДАЕТСЯ в спасении, нуждается в вере, что кто-то призван взять на себя беды и тяготы человеческие, разделить горе и радость; и горе уменьшится, а радость приумножится от этого.
Бред какой-то!.. Дорогой Виктор Васильевич! Вы бог! И я свихнулась по вашей милости! Но это счастье! Вы вернули изверившемуся — Веру, отчаявшемуся дали Надежду! Вы постепенно исцеляете мою душу, при этом сжигая свою... Я давно поняла, что когда собственных сил не хватит, чтобы бороться в этой жизни, найдется человек, который поможет. Это вы! Поняла, осознала это после «Носорогов» 2 мая 1989 года[*]. И тогда стало страшно за Вас. Вы ведь каждого стараетесь спасти, сколько таких нуждающихся — а Вы — один...
Кошмар! Что я несу! Мне за Вас страшно!!!
Один против Мироздания, Космоса, Вселенной..., но он не гнется — светловолосый Рыцарь. Это его крест — нести добро людям, помочь им победить Дракона, который живет внутри каждого из нас.
Космическая Энергия ежесекундно обрушивается на Землю, давит на людей, кого-то калеча, кого-то убивая. И, боже, какое счастье, что есть люди, которые могут Этому противостоять. Их не много, но это прекрасно, что они есть. Ведь слабые нуждаются в защите.
Витина энергия похожа на зонтик. Он укрыл на какое-то время..., дал набраться сил, и теперь ты сам можешь жить, пока есть запас; а там будет следующий спектакль — и опять раскроется зонтик, опять будет возможность хлебнуть чистого воздуха...
Из дневника Е.И.
от 10 октября 1989 г.
«Калигула»
9.10.89 21:00
2 часа ночи.
Приняла тепло — человеческое, доброе тепло. Дарила цветы, совсем не смутившись... Борисов — мягкий человек, удивительно мягкий. Я как будто всем телом почувствовала уютное приятие, искренний отклик.
Фото Е.И.
Фото Е.И.
Потом — Виктор вернулся к тому, что было вначале. Он — вернулся!
Первобытный ужас и какая-то безумная жалость издевались надо мной, но я устояла.
Лариска совершила очередную жестокость, из того разряда, когда она «не в силах себя сдерживать».
И опять странно — девчонки, почти незнакомые мне девчонки, собрались вокруг — осторожные и внимательные. Яблоко, глаза, руки — а ведь большего не нужно...

[Апрель 1992 г.]

«Все очень просто» — цветы были на поклонах 6-ти часового спектакля, я приехала поздно и боялась, что не попаду на 9-ть часов. А потом?
Впервые было решено снять «Калигулу». У меня был фотоаппарат, и я уговорила знакомых девчонок посадить меня с ними в середину 2-го ряда — втроем на два билета. Впервые в жизни я тогда испытала холодящий, сковывающий ужас. Я подымала руки, наводила фотоаппарат, и на меня обрушивался этот ужас, настолько сильный, что я даже была неспособна понять — откуда он? Как у меня хватило сил отснять целую пленку, я просто не помню. /.../
В перерыве ко мне подошла Л., и у меня вырвалось: «Я не могу. Мне страшно». Она ответила жестоко и равнодушно, а я... Я с трудом справилась с истерикой. /.../
Когда спектакль кончился, я опустила голову и не посмотрела ни одного поклона. Говорят, Авилов посмотрел на меня с сожалением. Это после его же собственного сумасшедшего «Калигулы».
Из незаконченного письма Л.З. к О.Ф.
от 11 октября 1989 г.
«Калигула»
9.10.89 21:00
Сцена с сенаторами.
Сцена с сенаторами.
Фото Е.И.
Здравствуй, Оля!
Сижу на вокзале, после «Собак». Юля ушла в буфет, я «держу» кресла. Решила написать, поделиться увиденным. Вчера, как тебе известно, был «Калигула». Хотели пойти на оба спектакля (18:00 и 21:00), но не удалось, хотя администратором на этот раз была Оля (Ольга Васильевна)[73]. Сходили только на 21:00. Чувствовалось, что Витя устал после первого спектакля. (Говорят, выкладывался основательно — в зале был А.Петренко с супругой.) Кроме того, прими во внимание, что это первый мой «Калигула» в нормальном состоянии. Первые 2 раза я приходила на спектакль полудохлая после отравления. Я сидела на 7 ряду посередине, куда как раз приходится конец первой части первого действия. «Зеркало», помнишь? Еще несколько реплик попали мне. От одной из них мне стало не по себе и, видимо, я как-то среагировала, в результате чего Витя добавил еще ровно столько, что, перехлестни он хоть капельку, со мной могла случиться истерика. После этого он резко перенес «влияние» в другую сторону. По более здравым рассуждениям все это показалось бредом: не может же актер во время спектакля вести роль и одновременно не только следить за зрителем, но и контролировать его состояние. Но во время спектаклей создается впечатление, что это так и есть. Спектакль шел хорошо, в общем-то довольно ровно, несмотря на усталость и злость В.А. (говорят, явился в театр злой как черт). Витя «сломался» в сцене убийства Цезонии. ...
Из дневника Л.З. от 7 января 1990 г.
/.../ Я сидела на седьмом ряду и молилась: «Возьми мои силы, только доиграй, только не сорвись!» Я готова была на все. Он, казалось, был выжат, как лимон. Убийства Цезонии я не помню. Помню только ту пустоту, слабость его, и воронку, куда меня затягивало. И вместе с тем я чувствовала, что у меня есть силы, много сил, много энергии, которой недостает ему. Вот откуда возник тот вопль. Он доиграл, не сорвался. Более того, выдал такой финал, что вспомнить страшно. На последних словах он почему-то вышел вперед. Когда же раздались выстрелы, началось невероятное: как будто невидимая сила отбросила его назад. Нельзя было ничего разобрать в этом вихре, крутящемся на середине сцены. Одно было понятно: что-то терзает, швыряет, распластывает, приподнимает и снова бросает оземь то, что всего несколько минут назад было человеком. Это страшно. Но когда я вспоминаю об этом, невольно накатывает и радость: не сломался, сыграл, а не просто доиграл спектакль. После этого нервное возбуждение дало себя знать: на вокзале я спала практически полчаса, не больше. /.../
Из дневника Ю.Ч.
от 12 октября 1989 г.
«Калигула»
9.10.89 21:00
В понедельник поехали я, Света, Яна, Гуля, Люда. /.../ Ждала их долго. Наши подошли, трепались. Калигула прошел мрачный, появился сбоку откуда-то. Я стояла в глубине, здороваться не стала. Но странно — увидела и сердце екнуло. Аж дыханье затаила. Господи, как странно! /.../
Девчонки подошли уже к самому концу. Из-за чего мы проворонили билеты. Администратором была Ольга Задохина. Народу была уйма. Пришел Петренко с женой, их В.А. пригласил. Даже по пропускам троих не пропустили, но Гулю я все ж засунула. Уговорила. В конце концов она пропустила. А мы не прошли даже на вторую часть, хотя ушло много. И билеты были, но увы — не пустили. Ольга, видно, беспокоилась, что актерам плохо ходить. Зато на второй сразу подписала два входных нам, практически без очереди. Девчонок пустили по билетам. Я прошла с Викой — Людка стрельнула билет. И сели удачно (для «Калигулы») — справа, ряду в четвертом. Ну и досталось же! В.А. устал. Работал нормально, но что устал — явно. В антракте встретила Ольгу — сказала ей, что вроде ничего идет, она стала говорить, что перенервничали — первый спектакль задержали на 20 минут — столько зрителей. Но в целом шло ровно. Я смотрела всем существом, так давно не брала. Часто встречались глазами. Он понял уже, что можно кое-какие эффекты отрабатывать. Смотрел часто. Я не отводила. Боча играла чуть слабее — и голос слабее, но в целом все шло хорошо. До убийства Цезонии. После этого он пошел по сцене так, что я поняла — что-то будет. Он искал эти двери, бился о них, наконец, стал опускаться на колени, спиной к зрителям. Его колотило, нас, конечно, тоже. Страшный шепот — «Калигула...», он повернулся (я еще подумала — монолог начал, значит, ничего). И я увидела старое лицо. Совсем старое, морщинистое, ужасное лицо с полубезумными, закатившимися глазами. Он говорил, а я думала только: «Посмотри на меня, посмотри...» Он взглянул. Не знаю, может, мне это показалось, но я увидела, как они стали осмысленней. А вдруг? Во всяком случае, я не отшатнулась, а вся рванулась туда, к нему, даже рука стала подниматься, словно чтобы удержать. И еще мне досталась реплика — «Я боюсь!» Какой взгляд! Ищущий помощи, затравленный. У меня опять полыхнуло в груди. Потом пошел на финал — из глубины вперед, а выстрелов нет, и вот — очередь. И он, как отброшенный, назад отлетел через голову, кошмар. Бился на земле, потом это — «Я еще жив!» И после темноты — на стене. Только пальцы шевелятся. И при затемнении пальцы раскрываются, и чувство, что он тянется вверх, жуткое чувство. Ах, они оба! И В.А., и В.Р.Б.! После финала не могла хлопать. Руки опускались. Цветов было мало. В.А. уставший. Я спустилась, налетела на Катю[74], глаза у нас были одинаковые. Опустошенные и сумасшедшие. Остановилась, ожидая девчонок. Яна слетела. Я ей: «9-го опять пойду ведь, через месяц». Она: «Я тоже!» Я: «Ну, пойдем» (вернее, ну, поехали). Она: «Я серьезно». «Я тоже.» Она благодарит меня (за что?) и исчезает, уволакиваемая Светой. Подхожу к Ане Рындиной. Та почти ничего не соображает. Говорим о том, что нельзя — два подряд, что в ноябре опять — 4, что 13-го был кошмар. Людка спускается, уходим. Едем на вокзал, я чувствую — надо отлежаться. Спектакль закончился в первом часу ночи, спешим, таща за собой какую-то Катюшу. В аэропорту, куда шли, мест нет. Люда почти насильно поит меня молоком, потом садимся наверху. Люда укрывает меня своим пальто. Я прислоняюсь сначала к ней, потом она встала — к стенке, съеживаюсь и отключаюсь полностью. К утру она тащит меня вниз, находит место, усаживает, я отключаюсь опять и еле прихожу в себя утром. Отчего? То ли бессонная ночь вповалку перед отъездом... Не знаю... /.../
Из дневника Л.А.
[октябрь 1989 г.]
«Калигула»
9.10.89 21:00
У девчонок — билеты, я — на лишний.
Администратор — О.А.[75]

Ничего не понимаю! Вернее, если я и понимаю, то только одно. Никакой это не спектакль. В.В. вернулся из городу Парижу и решил высказаться... В результате чего мы еле успели за 3 минуты до часу ночи влететь на эскалатор на Боровицкой и добраться до дому, волоча на себе полумертвую Соколову, которая душевно «выслушала» этого идиота. Вахтерша не хотела нас пускать и резонно заметила, что кто, мол, до такого времени по театрам шляется...
«Зеркало».
(— Кто это? Кто?!!)
Фото Е.И.
Но все по порядку. На первом спектакле (18:00) был Петренко, вместе с которым В.В. снимался у Хилькевича[76]. Это имело два несомненных результата. Во-первых, В.В. «уложил» зал — спектакль кончился в 21:30, зрители выходили, как эвакуированные из бомбоубежища — поодиночке и пошатываясь, во-вторых, В.В. совершенно безнадежно сорвал голос — по-моему, надолго.
Заставка. В.В., как всегда, поздоровался глазами с фанатами (это неизбежно — где бы мы не сидели) и как-то виновато улыбнулся... Дальше я помню сцену с сенаторами — какой он там был затравленный и несчастный, как умолял оставить его в покое — мы очень удивленно посмотрели на него (мы — это я и Люда из Ярославля...), и В.В. не забыл нас чуть-чуть ободрить...
Что с ним происходит? Я решила, что у него просто нет сил — с самого начала... Или он не желает ничего играть — своей собственной боли и муки достаточно. Очень ярко это проявилось в сцене «я приглашаю вас на праздник, на всемирный процесс» — он пытается заставить себя закричать, т.к. надо говорить сквозь фонограмму — и давится собственным криком — просто не может ничего поделать...
«Зеркало».
(— Калигула...)
Фото Е.И.
Потом В.В. душевно «гладил» сенаторов, облизывал, очень их всех любил. На Трыкова он посмотрел несколько раз с такой нежностью — «Эх, Мерея, Мерея». Сцена его отравления мне сегодня снилась всю ночь. Как сказала Н.С., Мерея мог умереть спокойно — император прикончил его с любовью и жутко при этом мучаясь.
Действительно, такое впечатление, что В.В. сам шел на казнь. Он зажал рот Трыкову, когда тот хотел возразить, с таким ласковым, гладящим движением... И после этого император так искрeнно загибался и страдал...
Следующая сцена вызывает чувство подсознательного ужаса — какое вызывают в детстве только страшные сказки.
Разговор со Сципионом.
Фото Е.И.
В.В. очень душевно упрашивал Сципиона рассказать стихотворение — без крика и сдавленного рычания (как на прогонах) — совершенно тихим голосом, но так может молить только умирающий человек о капле воды. Особенно потряс всех последний аргумент — «ну ради меня!» Иванов ухитрился ничего не почувствовать. И дальше — такое ощущение, что каждая реплика Иванова просто режет по живому... «Все это отдает малокровием...» В.В. попытался улыбнуться — положено по роли — улыбка получилась совсем не императорской, и он как-то резко метнулся к стене. Я впервые увидела его лицо с седьмого ряда — в тот момент, когда он стоит, отвернувшись к стене, напряженно ожидая реплики Сципиона, как собственного приговора. Это похоже на рыдание, но это уже не рыдания — такое отчаяние и такая мука охватывают человека, когда его распинает тот, кого он очень любит... Иванов выдает как из репродуктора очень бойко: «Ах ты гнусное чудовище!» — и В.В. роняет голову — «Замолчи». Господи, сейчас он обернется — бедный зал. Он обернулся... С совершенно другим выражением — огромные, страдающие глаза и надменная презрительная усмешка — «А мне все равно...» Но самое страшное было впереди. На монологе об одиночестве, где все силы ушли в первое слово, и поэтому он прозвучал почти шепотом — но как прозвучал! — мне досталась небольшая фраза — «с нами те, кого мы любили». Да, это самое страшное, вы правы... «А у тебя, Гай?» — «Наверное, есть!» — совершенно безнадежно. «Что же это?» — «Презрение», — через силу выдавил В.В., стараясь сдержать слезы. Свет стал гаснуть и вспыхнул снова — неожиданно для В.В. Лицо его исказилось жуткой гримасой, в луче прожектора мелькнул оскал его зубов — из моей груди невольно вырвался крик отчаяния: «Держись, еще немного!!» Он неимоверным усилием взял себя в руки, лицо его стало каменным, мертвым — по нему пробегала дрожь от невероятного напряжения... Свет погас. Секунда — резкая, ослепительная вспышка света в зрительном зале, а сцена уже пуста.
«Презрение».
Фото Е.И.
Лена Исаева, снимавшая все первое действие из второго ряда, неутешно рыдала в перерыве. С.Н. трясло. Остальные внешне были в норме — О.К. сообщила, что не знает, кому дарить цветы — это не похоже на спектакль. Действительно, не похоже. «Но подари их В.В. — у него так мало сил...» — «Я брошусь ему на шею!» — героически заявила Ольга...
Далее. Второе действие помню смутно, т.к. В.В. усиленно утюжил седьмой ряд, отпуская почти все реплики вверх. Венера — кажется, в норме. Истерика небольшая только у Геликона, который попытался отшатнуться от В.В., стоя одновременно на месте. В.В. очень болезненно среагировал на фразу «истины нет...» Потом был диалог со Сципионом. Очень душевно сказанная фраза о единственном боге, «низком и подлом, как человеческое сердце» — с какой болью и с какой нежностью это было сказано... Эх, загибаешься тут, загибаешься из-за вас, и вы же еще меня и добьете.
В.В. и Черняк. Черняк, чуть не рыдая, умоляет взять список, император от него устало отмахивается. Потом Боча. Он обернулся к ней, неожиданно ласковым, нежным движением провел по ее волосам — после этого зрители были готовы закричать вместе с Черняком: «Они убьют тебя, Гай!» (Господи, ну как же можно убить этого измученного, страдающего за всех и совершенно беззащитного человека.)
Луна. Давно В.В. в этой сцене не играл так скверно. Она производила впечатление единого наваждения, сна, видения. Вчера он с трудом выталкивал из себя отдельные фразы, не связанные единым чувством. Совершенно размазанный Геликон пытался его — не то что успокоить — загородить от этого ужаса...
Потом... Разговор с Кереей. Впервые вижу, чтобы Керея выражал открыто сочувствие императору. Проявлялось это в очень странной форме — он, задыхаясь, выпаливал свои реплики, очень мучаясь тем, что, вот, приходится...
Меня поразила одна фраза: «Я знаю, Гай, и поэтому не могу тебя ненавидеть... Но ты мешаешь и должен исчезнуть...» Извиняющимся тоном на одном дыхании. Император глубоко вздохнул и повторил, как свой приговор — с болью и грустной усмешкой: «Исчезнуть...» Ах, Керея, я прекрасно понимаю, что должен исчезнуть, мне очень больно от того, что я вас мучаю, и я сам бы рад... Но ты не представляешь, как это страшно, и как не хочется умирать... Ну не толкай меня туда, не надо... Керея ушел от императора совершенно потерянный и измученный — нет ничего хуже любящего тирана...
После этого я очень хорошо помню сцену состязания поэтов. В.В. держался там с огромным достоинством — он здорово освистал Волкова, даже вылетел из круга. Сенаторы были уже настолько безучастные и размазанные, что им было все равно — они шатались по сцене, как белые привидения. Ах, какая веселая когда-то была сцена... Н-да... И тут начал читать стихотворение Сципион... «Я не прошу пощады у судьбы.» Он не читал его, он выталкивал из себя фразы, как автоматные очереди. И все же В.В. очень благодарно улыбнулся ему: «Ты еще слишком молод...» Иванов отрезает в ответ резко и безапелляционно: «Я был слишком молод, чтобы потерять отца!» — идиот — сжавшись, как от резкой боли, В.В. с огромным усилием вытолкнул из себя: «Уходи...» Иванов остановился перед ним, выдержал паузу — не замечая, что ужасно его мучает — «Ну, уходи!» — это уже почти стон... И тут до него что-то дошло. Остановившись в дверях, Иванов нараспев проговорил залпом оставшиеся реплики: «Не надо так говорить со мною, Гай...» Пауза. «Гай, когда все будет кончено...» В.В. просто дернулся от этой фразы, взгляд у него стал знакомый — сосредоточенно-отрешенный одновременно, куда-то в одну точку. Повисло тяжелое, напряженное молчание. Потом руки В.В. взлетели вверх, и он резким жестом рук словно выдернул себя из этого скорбного оцепенения: «Эй, вы там!» После этого я помню резанувшую меня фразу: «Вы составите последнюю линию моей обороны...» Ну спасибо... Это что еще за шуточки. Очень страшно и безысходно сегодня почему-то прозвучала фраза: «Поэты против меня...» И — «все вон» — неожиданно мягко, но не успокаивающе... Наоборот, захотелось разрыдаться — ну, как всегда, наш император на высоте — сам тонет, но других не забывает погладить...
Конец Геликона. Никогда Китаев, выходивший на свой последний поединок с гордо поднятой головой, не выглядел таким затравленным и растерянным одновременно. Поразительная эволюция с 12.09, когда он кричал на весь мир о своем открытии, а собственную смерть встретил презрительной усмешкой... Да, мальчик многое понимает и, кажется, всерьез напоролся на стенку. Мальчик не привык сдаваться, но неужели несчастному императору действительно ничем нельзя помочь. Даже крикнуть нельзя, даже предупредить, потому что тебе грубо и безжалостно заткнут рот, и потом... тупая, холодная сталь войдет в тело... Совершенно растерянные, огромные детские глаза. Нет, ну не может же этого быть, ведь правда, Гай? Гай! Гай... Он рванулся к той же луне, голубой и призрачной, но руки его, словно выпустив невидимую лестницу, оборвались за несколько сантиметров до голубого мертвенного круга, и он сорвался вниз, в темноту...
Последний диалог Калигулы и Цезонии... превратился в монолог Калигулы (у Бочи нет ни сил, ни желания что-либо доказывать этому идиоту...). Странный монолог. В моей памяти еще живы воспоминания о совершенно непобедимом императоре в зените власти (10.07), и об уставшем человеке, взвалившем на себя немыслимый нечеловеческий груз и уговаривавшем себя держаться, выдержать, пережить конец (13.09)... Но 9.10... Это можно объяснить только фразой Пастернака — «но расписан распорядок действий». Слова выталкивались, а не вылетали — с болью, с трудом, с внутренним ужасом... «Я достиг богоравного ясновидения одиночек...» «Кто тебе сказал, что я несчастлив», — это прозвучало дико и отчужденно, как будто человека затягивает что-то, заставляет, как марионетку, выделывать банальные телодвижения, говорить заученные слова — чужие слова — от которых больно, а душа рвется и тоскует в предчувствии конца...
И, наконец, финал.
Он был логически подготовлен всем ходом спектакля и все же неожидан — до ужаса, до крика, до истерики... Как всякое нетеатральное явление, слишком нетеатральное. Тема платы... Она проходила и раньше в «Калигуле» — вырывалась на свет помимо воли в отдельных репликах, но, в основном, просвечивала в конце «луны» — «я знаю, откуда придет смерть». И в финале — жутко, но убедительно. Так сказать, аргумент в споре о том, кто может быть достойным соперником творца среди людей. Взять на себя это бремя может только чистый человек. Только его двойная мука — очищение боли своей и чужой — может оплатить людскую свободу и счастье. Теперь же весь спектакль, если можно так выразиться, проходил «под знаком финала», под знаком изначальной безысходности. Причем, дело было даже не в его конце — не в несправедливости и ужасе этого конца — дело было в них, в людях. Не себя он оплакивал, их. Потому что все равно не поймут, все равно останутся в своих норах. И к ним он бросался за сочувствием. А они — либо не реагировали совершенно, как Иванов и Китаев, с которым была истерика, или отшатывались с жалостью и страхом, как Борисов, или отталкивали с безразличием и усталостью, как Боча и Трыков...
И вот финал. На последних аккордах стонущей и рычащей музыки В.В. с размаху влетел в круг света и свернулся в клубочек на полу — словно скорчился от боли. Вставай! Ну же! Последний шаг остался! Я очень боялась, что на финал у него просто не хватит сил, и мои опасения частично подтвердились. В.В. вытягивал из себя фразы ужасно медленно, мучительно, болезненно, жутко... Ну господи, ну я же не могу! «Я боюсь конца...» — в зале как будто в один момент перекрыли воздух. Он выдохнул это на одном дыхании. Дальше — обрывки... Тяжелая пауза. Широко открытые, неподвижные глаза — а в них не страх, а тяжелая, скорбная, но уже спокойная безысходность. Не покорность — оцепенение... Время замедлилось... Шальная, острая мысль, ощущение... «Фонограмма... Не успеешь...» Но, видимо, время замедлилось и в скворечнике звукооператора... Потому что, выдохнув фразу про страх, В.В. стал говорить все медленней и тише, словно в нем что-то сломалось, сильно хрипя и все больше сутулясь. Причем совершенно незнакомый текст. Это было непривычно, даже учитывая непохожесть финалов «Калигулы» друг на друга... Наконец он замер у края сцены, совершенно согнувшись пополам, но словно удерживая себя, не падая под непосильной тяжестью из-за напряженных, разведенных в стороны рук... и последним усилием выдавил из себя: «Но я же сам этого хотел... И теперь не я делаю свой выбор...» Этого нет даже у Камю. Леденящий ужас. Это конец. Больше ему не подняться — невозможно физически, больше нет сил... Но он оттолкнул себя от края и отошел вглубь сцены, выпрямляясь на ходу... Вторая половина пошла в меня... Т.е. в центр 7-го ряда... Господи, почему так больно... Н-да, император, не сладко же тебе помирать... В этот момент я, естественно, забыла о фонограмме. А он снова — это невероятно — стал увеличивать напряжение. Голос его звучал все уверенней и тверже, и последние две фразы он произнес с чувством, т.к. укладывался он с запасом.
Это техническое чудо — неужели ему удалось загипнотизировать и магнитофон... Первый выстрел. Он легко вздрогнул в центре светового круга и двинулся вперед неторопливыми, тяжелыми шагами. «Как тяжела эта ночь... Как страдание человеческое...» Второй выстрел. В центре сцены. Он выгнулся вперед, как раненый зверь. Уже в полете крикнул куда-то вверх — не отчаянно-дерзко, захлебываясь и боясь не успеть — а спокойно-торжествующе, ясным, твердым, звонким голосом, без всякого крика: «В историю, Калигула, в историю!» И еще несколько мгновений тишины, за которые произошло нечто странное. А именно — закономерная, логичная неизбежность конца перестала быть таковой для В.В. Он рванулся вперед с бешеной скоростью, вложив в тот рывок весь свой протест перед концом, принять который было невозможно, и всю силу сопротивления, неизвестно откуда взявшуюся у этого измученного человека, и жажду жизни, вспыхнувшую на краю. Весь этот немыслимый рывок можно было озвучить одним нечеловеческим криком: «Нет!!!» Все равно — нет... Эх, император. За считанные доли секунды он пролетел остаток сцены и бетонку и завис над первым рядом... И тут ударила очередь. Длинная, лающая, бесконечная, «как страдание человеческое»... Сверхъестественная сила отбросила его назад, в круг. Одним прыжком он перелетел 3/4 сцены и перевернулся по пути. По здравому размышлению, это могла быть только сила его же энергии, заброшенной вверх и к нему же вернувшейся. Прислонившись лбом к бетонному косяку в середине спектакля, я вдруг почувствовала, какой он горячий. Не удивительно, что даже черный потолок не поглощал больше тепла...
Но на него этот бросок подействовал страшно. Он перевернулся через голову, и на несколько секунд его словно оглушило... Такое впечатление, что его рывок — вперед, к людям — была последняя надежда, последняя живая нить. Очередь не добила его — она его сломала — пусть на несколько минут. Выстрелы сыпались на него градом под торжествующую музыку. А он... Вместе с надеждой умерла его воля к сопротивлению, воля к жизни. И смертельно раненый император спокойно и покорно позволил делать с собою что угодно — от выстрелов слегка вздрагивали его плечи, но сам он как-то подсознательно попытался устроиться, свернуться в клубочек поудобнее — здесь, в том пятне резкого света — и только его огромные, потемневшие до синевы глаза беспомощно метались от невыносимой боли, излучая неровный, прерывистый, напряженный свет...
Но силы у него еще оставались... Вакханалия выстрелов прекратилась, и — совершенно неожиданно — действительно живым и сильным голосом торжествующе и спокойно вверх, в центр 7-го ряда: «Я... еще!!! жив!!!» Впечатав меня в стенку своим последним взглядом, император, видимо, довольный сознанием выполненного долга и совершенно непобедимый, с облегчением уронил голову на руку... Н-да, вот и расстреливай такого... Хотелось крикнуть: «Изыди, сатана!»
Последнее впечатление — тянущее движение вверх, к гаснущей луне.
Поклон. Полумертвая толпа сенаторов, полумертвый зал и совершенно одинокий император, витающий в седьмом ряду. Витающий весь поклон. И тут перед самым уходом к нему подбежала О.К. с розами. В.В. резко дернулся, опустил глаза, они снова стали осмысленными и глубокими... и улыбнулся. После чего он смотрел в зал светлым, благодарным взглядом.
Второй поклон. Третий. Под его взглядом зал медленно ожил и поднялся. Зал встал, аплодируя, перед этим человеком... Впрочем, он, конечно, того достоин. Вот только что ждет его впереди...

< НАЗАД

ДАЛЬШЕ >