ГЛАВА 1. ВРЕМЯ УХОДИТ...

ЧАСТЬ 7.

  1. «Эскориал» 27.11.89. Из дневника О.Ф.
  2. «Эскориал» 27.11.89. Из дневника Ю.Ч.
  3. «Эскориал» 27.11.89. Из дневника Е.И.
  4. «Мольер» 29.11.89. Из дневника Л.А.
  5. «Мольер» 29, 30.11.89. Из дневника Н.С.
  6. «Мольер» 30.11.89. Из дневника Л.А.
  7. «Мольер» 29, 30.11.89. Из дневника Ю.Ч.
  8. «Владимир III степени» 3.12.89. Из дневника О.Ф.
  9. «Калигула» 6.12.89 18:00; «Калигула» 7.12.89 21:00. Из дневника Е.И.
  10. «Калигула» 6.12.89 18:00, 21:00. Из дневника Л.А.
  11. «Калигула» 7.12.89 21:00. Из дневника Л.А.
  12. «Калигула» 6.12.89 21:00. Из дневника Ю.Ч.
  13. «Калигула» 6.12.89 18:00, 21:00; «Калигула» 07.12.89 21:00. Из дневника Н.С.
  14. Из письма О.Ф. к Ю.Ч. от 8 декабря 1989 г.
  15. «Калигула» 6.12.89 21:00; «Калигула» 7.12.89 21:00. Письмо Ю.Ч. к О.Ф. от 16 декабря 1989 г.
  16. «Свадьба Кречинского» 9.12.89. Из дневника Л.А.
  17. «Мольер» 11.12.89; 12.12.89. Из дневника Н.С.
  18. «Мольер» 11.12.89. Из дневника Л.А.
  19. «Носороги» 14.12.89. Из дневника Ю.Ч.
  20. «Носороги» 14.12.89. Из дневника Н.С.
  21. Из дневника О.Ф. от 19 декабря 1989 г.
  22. «Калигула» 20, 21.12.89. Из дневника Е.И.
  23. «Калигула» 20.12.89 21:00. Из дневника Ю.Ч.
  24. «Калигула» 21.12.89 21:00. Из дневника Н.С.
  25. «Калигула» 21.12.89 21:00. Из дневника Ю.Ч.
  26. Из дневника Ю.Ч. от 25 декабря 1989 г.

Из дневника О.Ф.
от 28-30 ноября 1989 г.
«Эскориал»[1]
27.11.89
Вчера посмотрела «Эскориал». Из того, что было намечено, остался только «Владимир III степени».
e271189_of.jpg
«Что случилось в зоопарке».
Джерри — В.Белякович, Питер — В.Авилов.
Фото О.Ф. (спектакль 21:00).
«Эскориал» смотрела дважды. Первый раз — в половинчатом виде: начало самого «Эскориала» не видела (стояла потом в левом проходе — билетов не было), а «Что случилось в зоопарке?» смотрела с правой стороны и все, что можно, перекрыла колонна. Черная пузатая колонна. На второй спектакль попала благодаря Ю.Ч. — она сумела стрельнуть билет и отдать мне. Нет, я такой святостью вряд ли когда-нибудь буду отличаться... Сидела очень хорошо, посередине третьего ряда. Удобно. Вокруг сидели какие-то тетушки «все из себя», хихикали весь спектакль. Не понимаю, что смешного в том, что человека провоцируют на убийство? Что с людьми стало?
Виктор отыграл оба спектакля очень ровно и на редкость спокойно.
Вал.Ром. в начале первого «Эскориала» в тексте колбасил, потом из «Зоопарка» хохму делал, но приматываться начинал резко, внезапно, страшно. А до этого вроде как исповедовался. На девятичасовом тоже неплохо отыграл. «Эскориал» был намного интереснее, по тексту не плавал, околесину не нес, интонации Короля понравились. Никогда бы не подумала, что Белякович при его комплекции может выделывать балетные па. Танец Короля с мантией надо видеть! Джерри тоже личность весьма своеобразная... Словом, как актер, В.Р.Б. вернул мое расположение...
В музыкальном оформлении — «Пинк Флойд» — 77, 75 годы[2].
От «Эскориала» осталось какое-то светлое чувство, хотя спектакль довольно мрачный (особенно его первая часть). Может потому, что до этого видела «Гамлета», а может еще и потому, что в течение вечера слушала «Пинк Флойд», а это моя любимая музыка...
У Короля-Беляковича хищная пластика. (Временами она похожа на то, что делает Виктор Авилов в «Калигуле».) Этот Король болен, но не физически (его тело отличается редким здоровьем и силой), болен его мозг... Ему мерещится всюду призрак Смерти, за стеной умирает Королева, рядом постоянно стоит Палач... В мерзком, кошмарном одиночестве пребывает Король...
И развлечения у него мерзкие — умирает Королева, а монарх желает смеяться и зовет Шута.
«Не подобает смеяться, когда работает Смерть», — возражает Шут, и эту скорбную интонацию надо слышать...
«Смейся, Фолиаль...»
— Не буду! — с мольбой, отчаянием, угрозой выкрикиваются слова.
Лирическое отступление. На девятичасовом спектакле Король умолял Фолиаля смеяться; со стоном, чуть не рыдая, Белякович произносил: «Смейся, Фолиаль, а то я позову палача, и он поступит с тобой, как с евреем или фальшивомонетчиком...», на что Шут-Авилов упрямо твердил свое: «Не буду!»

Протест Шута едва не стоил ему жизни сразу: Король кидается на него, валит на пол и, прижав к доскам (не вывернуться), откидывает в сторону длинные волосы, открывая беззащитную шею...
— Эй! Урос! — рычит монарх. В этот миг у него вид мясника, добравшегося, наконец, до жертвы. Еще секунда, и ей перережут горло.
Зрители замерли.
— Ну? — Король ослабляет хватку, встает и отходит к трону. Палач входит в освещенное пространство... Еще миг...
Шут молча сидит на полу, исподлобья поглядывая на мучителей, и вдруг, словно на что-то решившись, соглашается смешить своего господина. Резким, дерзким движением Фолиаль поправляет прическу, словно говорит: «Не тронь! Не твое...»
И начинается фарс.
«В моей стране... В дни Великого Поста...» Каждая фраза подчеркивается отточенным жестом, на лице одна гримаса сменяет другую. Но, в отличие от Короля, Шут не кривляется: бездонное отчаяние — вот та пружина, что заставляет его играть. А предлагает Шут безумную игру — отбирает у Короля знак различия — мантию...
«Вы теперь обыкновенный человек, такой же, как и я... И мое уродство стоит вашего!»
Попытка убить Короля не увенчалась успехом — то ли сил не хватило, то ли слишком человеческое сердце у Шута...
Однако Королю понравилась предложенная игра, и жуткий фарс продолжается. Шута он насильно усаживает на трон, а себя объявляет «шутом его величества». Во втором спектакле Белякович превосходно играл эту часть «Эскориала». Танцуя «свое освобождение», он цепляет Шута мантией, задевая голову. А тот, не шелохнувшись, сидит и смотрит широко открытыми глазами на кривлянье Короля.
«Что с того, что умирает Королева? Я — шут! Я хочу смеяться!» — вопит монарх, выделывая балетные па.
И вдруг понимаешь, что размен ролями не понарошку. Просто эти двое сбросили личины, что нацепила на них жизнь. У Короля оказалась мрачная, злобная душонка придворного кривляки, а у Шута — чистое, благородное сердце истинного монарха...
Из дневника Ю.Ч.
от 4 декабря 1989 г.
«Эскориал»
27.11.89
/.../ Потом мы мерзли в ожидании спектакля, Оля начинала заводиться (она приболела). Цветы наши замерзли, увы. Был страшный лом, ВРБ запретил ставить боковушки (боком он, видите ли, не может играть!), в проходы тоже особо не пускали. Нас выпроваживали, я вышла, взглянула на Олю и пошла назад — просить хоть послушать. Незнакомая мне женщина нас пустила, но потом я услышала вдогонку — «Говорят, вы тут каждый день ходите». Я не придала значения. Спектакль смотрели из проходов. «Эскориал» — из левого. 1-е — у шута сменился костюм. Так жалко! Да, трико, конечно, на В.А. — это нечто, но пластика! Этот новый костюм — грубый, из зеленых и черных кусков с длинными, до пояса шутовскими углами с бубенчиком на конце, цвета — бр-р, того же типа, что в «Драконе» — красный, оранжевый. И это же — на поясе, только короче. Сидит на нем мешком и мешает пластике, не говоря уж о том, что зачем-то одеты сапоги. Пластика летит в тартарары, к тому же если прежде внимание — на лице, то теперь — где-то на уровне груди, т.е. лицо так не видишь, как прежде. А В.А., говорят, обрадовался. И с Ирмой[2a] в перерыве говорили, она тоже рада — это кожа, говорит, то что — крашеная майка, а тут... прочно, надолго хватит. Э-эх! Мы с Ольгой чуть поспорили, но... что сделаешь!
Тогда мне казалось, что начало — смех короля. Ан нет — музыка. «Ка-а, ка-а...» У Ольги под это «Маугли» делали. ВРБ опять не знал текст, путал со страшной силой, повторял реплики по два раза, тянул. У него тоже костюм новый — обнаженные выше локтей руки, отвратительные руки мясника.
Текст совершенно иной, чем у Гельдерода, к тому ж путаный, т.ч. воспроизвести невозможно толком. /.../
e271189_of.jpg
«Эскориал» (спектакль 21:00).
Фолиаль — В.Авилов.
Фото Л.Орловой.
В.А. опять был спокоен. Играл довольно точно, насколько это возможно с таким партнером. «Собак я приласкал», — возражает и с подтекстом. «Я умею разговаривать и с королями, и с собаками...» Он был шутом! Ирония, шутовские интонации и мимика. «Бедный король!» — смех в зале, т.к. сохранил интонацию «бедных собак». ВРБ хорошо говорит: «Но не как собака, нет». Заставляет шута смешить. Требует упорно, настойчиво. Шут идет вглубь, к трону, становится на голову с криком: «Скорбь короля!» Хохочут оба, шут падает, застывает, согнувшись, сидя на полу. Король, продолжая говорить, отходит чуть в сторону, у шута вздрагивают плечи, и король, рывком закидывая ему голову, проводит по лицу рукой — «Ты плакал?» «Это все из-за собак.» Кажется, дальше — «что с тобой, уродец...» и далее. Фолиаль следует за ним к колонне — «Топчу ногами вашу тень» (В.А. пришлось дважды ответить на этот вопрос). Фолиаль встает, король дает ему пощечину. Требует искать блох (Фолиаль не исполняет), он просит пощады, но король требует, буквально умоляет (так это звучало в этот раз), говоря о гарроте и прочем. Фолиаль начинает. Музыка. Он идет к королю, пританцовывая, потом срывает мантию, становится за троном. Король отходит к колонне. Шут продолжает оттуда — «И мое уродство стоит вашего!..» И начинает двигаться к королю, настигает его, душит, запрокидывая голову лежащего короля, наконец, тот вырывается, швыряет шута наземь, обходя сцену, отбегает к трону, падает и, с хрипом вдыхая воздух, откашливаясь, говорит свой текст. Наконец, поднимает и волочит, бросает шута в кресло. «Обман!» «Комедия.»
Он скачет по сцене («как сатир») перед сидящим на троне шутом. Но вот шут встает, оттуда — «Богохульник!..» И, уже стоя у правой колонны, стоящему слева королю: «Молчи, ш-шут!» После «еще страшнее...» шут срывается с места и кидается к королю, но — тот схватил за руку, выкручивая палец, шут сползает к подножию колонны. Король отходит и становится на колени на авансцене. Шут — у стены, к ней спиной, стоит, опустив голову. Какое лицо было у В.А.! Такого выражения я еще не видела. Что это — смущение? Нет. Скорбь? Нет. Я не смогу определить. Человек, захваченный врасплох, ужаленный в самое сердце, человек, которому говорят о том, чего никто не должен был знать, и что вспоминать больно. «И я познал мучительное наслаждение...» Шут, как сомнамбула, движется вдоль сцены, потом вглубь к трону, склоняется, опираясь на его спинку. Медленно приподнимает голову, выпрямляется. И — кидается чуть вперед — «Должен ли я смеяться...» Отходит к стене, за левую колонну. ВРБ, сидящий в центре, на авансцене — «Так кто из нас гениальный актер?» «Вы — великий актер.» «Мы оба — гениальные актеры.» Фолиаль отбирает мантию. После криков — «я король». Тихо — «Бери себе любовь, верни корону...» — делово, с юмором. Борьба. Монах. Фолиаль стоит перед ним (мизансцена по диагонали — король, шут, монах (у трона). Падает на колени — «Да примет ее господь!» Король отбирает потихоньку мантию. Шут рыдает, согнувшись. Текст короля. Удушение — натуралистично, страшно — шут приподнимается, плача, вдруг его валят наземь, дальше — пластика, конвульсивные движения всего тела, стук обуви и костей. Замирает. Музыка. Король на троне. Последние слова: «Но шута...»
e271189_1.jpg
«Что случилось в зоопарке».
Финал (спектакль 18:00).
Фото Л.Орловой.
В.А. явно не выкладывался (год не играть!). Но переиграл короля. И если реплики шли личностно в «Эскориале» («Молчи, шут!», «Вы — великий актер»), то в Олби ВРБ явно пытался отыграться. Мы смотрели из правого прохода. Нас там было всего двое. (И то при первом проходе ВРБ нас обоих не смог обогнуть, всем телом проехался.) Оля немного снимала, но скамейка расположена так, что либо одного видишь, либо другого. Я больше смотрела на В.А. В черной рубашке и потрепанной кожанке он был удивительно красив (он становится красивым, когда у него спокойное лицо и ироничные глаза). Он был как бы самим собой (хоть это и не совсем так). Играл точно. Был внимателен. А ВРБ старался, сволочь, его задеть. Реплики посылал лично ему (тем более, много совпадений личного характера). Такой подтекст! Тем более, в зале знают, на реплику — «Две девочки»[3] засмеялись, ласково, конечно, но... Но В.А. был спокоен, все сносил, был прост, без своих обычных жестов, без всяких рожиц. Удивление, юмор, обида и пр. — все только в глазах. Почти не двигался с места, но в финале встал. Потом Джерри будет упорно сдвигать его (вновь усадив) к краю, они почти подерутся, Питер и предложит драку. Джерри вытащит нож, загонит ошалевшего, испуганного Питера в угол, кинет нож на землю и, отойдя, будет оскорблять, пока тот не подберет оружие. Тогда начнет двигаться снова к нему, и не дойдя двух шагов, кинется на нож (технически — великолепно). Виктор успевает, почувствовав руки ВРБ на своих плечах, поставить нож вертикально. Финальный монолог — Питер в глубине, за скамейкой, его осветят еще чуть после конца монолога Джерри (руки у головы, еле стоит на ногах).
Еще в перерыве Оля сказала, что как бы еще остаться. /.../ Вышли — толпа. Еще и моя Еграфова стоит, с подругой. Я сказала ей, как пробиваться, буквально втолкнула потом, мол, не выходи из «предбанника». Ольга мечется, я тоже пытаюсь купить билет. Наконец, для Оли стрельнула, отправила. Сама уже ничего не жду, но Людка выклянчила для двоих... /.../
Второй спектакль был иным. ВРБ вспомнил > < текст, а если врал — то по-другому. Шут был более печален, серьезен. Были особенно запомнившиеся места. После попытки удушения шут вдруг приподнялся и, стремясь к трону, в котором сидел король (на котором, не скажешь), голосом хриплым застонал — «Палача! Палача мне!»[3a] (!) После чего ВРБ забился в трон с ногами и, натягивая мантию, заорал — «Рано... ... рано еще! Фарс!» (уже почти взвизгнув). Испугался? Что Виктор заигрался и не дотянет? Это был удар похлеще «ради меня».[4] /.../ В финале ВРБ осторожно обвел мантию вокруг него (не по нему, как обычно). В.А. сказал очень проникновенно, оборвавшимся голосом — «Да примет ее господь!» (такое выражение на его лице я видела только в «Эскориале» и чуть похоже — в «Мольере» 11-го[*]). Через паузу — король — «Да унесет ее дьявол!» — было сказано как про Виктора, не про королеву. И он долго завывал потом — «Фолиаль, шут...» А просьбы (текст о гарроте) были жестче, чем на 1-ом (тогда вообще умолял, чуть не со слезами). Текст о гениальности звучал: — Так кто из нас двоих великий артист? В.А. хмыкнул аж и ответил: — Вы гениальный актер... — Мы оба великие артисты. У-у!
В Олби ВРБ вообще распоясался. Я смотрела с седьмого ряда, засыпая от усталости. Он задирал Виктора как мог, пользуясь тем, что тот не мог ответить. Хватал за нос, резкими движениями то брал за подбородок, то чуть трепал волосы, даже, кажется, дал пощечину. А в драке едва не бил всерьез. Правда, Виктор ответил дважды: ударив его (у ВРБ выпал нож, пришлось потом ловко поднять). И ответив на издевательское — «Драться будем по-мужски?» (ВРБ совсем уж заизвивался) со сдержанной яростью — «По-женски». А так — терпел все. И был, кажется, спокоен. И главное — на высоте. Хотя актерски ВРБ переигрывал, его сцена, что ж сделаешь. /.../
Из дневника Е.И.
от 28 ноября — 3 декабря 1989 г.
«Эскориал»
27.11.89
Опять что-то всколыхнулось. Вчера был «Эскориал». Почти всю первую часть сидела спокойно, но уже в самом начале было что-то странное. Мы пытались снимать, но очень темно.
e271189_2_lo.jpg
«Что случилось в зоопарке».
(спектакль 18:00).
Фото Л.Орловой.
Романыч!
Мы сидели в середине 4-го ряда — на уровне глаз. И он смотрел. Смотрел часто, колко и, к сожалению, неопределенно. Полумрак сглаживал блеск глаз и направление взгляда. И тем не менее меня било дрожью, а эту дрожь я уже знаю.
Все было здорово, но в Романыче взлетала какая-то непонятная внутренняя мягкость, которая меня ошеломляла.
Мягкость израненной, иссякающей души. У него даже походка постоянно мягчела, постоянно смахивала на кошачью грацию. Что-то булгаковское озаряло Романыча. Свет чего-то тайного, потустороннего, неразгаданного.
И вот вздрагивает, мечется Шут под руками Палача, вот исчезает напряжение борющегося тела. Все спадает, исчезает, а в полумраке плачет и хохочет Король: «...такого Шута...» Он был Король, и только Король, и он опять прорвал мою душу.
Еще когда мы ехали, Лариска сказала, что у меня душа нараспашку. — Да, но это опасно, — подумала я. Как в воду глядела.
В последние секунды «Эскориала» я чуть не заплакала, а потом почувствовала тот самый, стихийный, взрыв, который всегда ведет к поступкам неожиданным и даже, как будто, нежеланным.
Я отдала билет кому-то из очереди, а сама ушла. Цветов не было. Роз — не было. И вдруг я увидела гвоздики — темно-темно бордовые, немного замерзшие, с черными краями лепестков.
В моих руках было восемь темных и одна бело-розовая гвоздика.
Когда я вернулась, то по-наглому залетела в Театр и сидела слушала вполуха трансляцию. На поклонах я подлетела в проход и остановилась, услышав в себе: «На третьем поклоне».
Первое, что меня безумно удивило, это реакция Виктора. Он очень странно и пристально смотрел на мое лицо, а я перебегала глазами с Романыча на него и обратно.
Третий поклон. Я прошла вдоль стены и, срезав небольшой угол сцены, подошла к Романычу.
По фактам.
Внутри — сосредоточенная серьезность, взгляд глубокий и неблестящий, движения легкие. Он не видел меня, нет, не видел. А заметил только, когда я оказалась перед ним.
Пауза. Легкое, но даже нескрываемое удивление, опять — внутренняя усмешка, не саркастическая, не самодовольная, а легкая и уставшая.
Опять пауза. Он потянулся рукой ко мне, потянулся как будто против своей воли, медленно и неуверенно кончиками пальцев дотронулся до моей руки, холодной, как ледышка (я еще не успела отойти от улицы), отдернул, я вскинула на него глаза. «Спасибо», — опять устало, а я — упрекаю его глазами за мое сумасшествие. Когда его пальцы — теплые, даже немного разгоряченные, коснулись моей руки, то по мне пробежала дрожь.
Та самая дрожь — и от взгляда, и от его реакции, и от прикосновения.
Я эту дрожь не могла потом унять еще часа два.
Ни билетов, ни входных, а Лариска осталась внутри. /.../ Когда начали все закрывать, мы с Катюшей прорвались в предбанник. Ох, уж эти девчонки! Было противно и унизительно, хотя, если бы мы не прошли, то вторую часть не посмотрели. Потом на нас уже не обращали внимания, и мы просочились в зал. Там Рындина как-то виноватенько так посадила меня на первый ряд. Вот чего я не ожидала, так что я «Эскориал» посмотрю с первого ряда.
Меня трясло. Трясло крупно, неприятно. Я не отрывала глаз от Романыча, приняв еще несколько ударов дрожью от его реакции. Вообще, я попала в перекрестье. С одной стороны волны, набегающие от Романыча, с другой — уколы от Виктора, который явно заинтересовался происходящим, но ретировался от моего вызывающего взгляда и больше меня не трогал.
Спектакль я выдержала. Поклоны тоже. И только когда подошла ласковая и встревоженная Лариска и сунула мне бутерброд, я расслабилась и начала всхлипывать. /.../

Судьба. Сейчас постоянно бьется Судьба. Она все туже и туже захватывает меня, Лариску, Настьку, Ольгу, Виктора, Галку, Романыча, Катюшу. Все цепляется, все находит тонкие взаимосвязи, все ведет и ведет к чему-то определенному.
Фотографии! Фотографии Лариски начинают свое триумфальное шествие. Уже очень многие советуют показать Романычу, предсказывают заинтересованность. Галка, увидев Ларискины «Калигулу» и «Уроки дочкам», предложила деньги за все фотографии того и другого спектакля. Это удивительно, если учесть, что Авиловы завалены фотографиями с гастролей, японцев, того бородатого, что снимает сейчас, параллельно с нами. И тем не менее Ларискины фотографии удерживаются на гребне конкуренции.
Все летит, куда-то летит. /.../

30.11.89

/.../ Я почти успокоилась. А впрочем, я начинаю совсем по-другому думать о Романыче. Виновата Катюша. Она настолько перевернула меня своими рассказами, настолько странно вел себя Романыч с ней, что я невольно начала задумываться о тех, кто живет внутри ЮЗа.
Еще. Тут Лариска выдала интересную идею. Если две последних премьеры: «Калигула» и «Вальпургиева ночь» вытянуты только по-актерски, только на их заводе, на их душе, то будущее у ЮЗа есть. Мало того, если Романыч решит бросить ЮЗ, то весь груз ляжет на Виктора. И он его примет. Он может и хочет быть режиссером.
А я совершенно неожиданно увидела идею «Калигулы».
Тема внутреннего рабства. Жаль, что не могу сейчас выписать из Феррейры. Там есть слова, пронзившие меня смыслом. Романыч создал атмосферу отступления, атмосферу, когда в творчество не вмешивается никто. Сейчас он подспудно сам же этого желает. Получается замкнутый круг. Он разорвать его не может, для него это внешне унизительно, а другие разрывать его не хотят, потому что практически у каждого на памяти горький опыт таких прорывов.
Недаром даже Виктор искал режиссуру на стороне.
А в тот день, в день «Эскориала», на деревьях была дымка инея. Она держалась целый день и издалека казалась невесомой, хрупкой, способной исчезнуть от малейшего дуновения ветра. И только после спектакля Лариска воскликнула: «А ведь они обледенели».
На ветках был не иней, а лед.
Что-то вздрогнуло во мне, вздрогнуло от неожиданной ассоциации, только обратной, когда внешне надежное может оказаться до невозможности хрупким.
Это Романыч-то — хрупкий?! Ну, ребята, я явно дошла до точки. Нет, я не скажу, что ненависть моя погасла, что я могу принять его поступки, оправдать, фальшиво воскликнув: «Он — ранимый талант».
Нет, помимо того, что он действительно талантлив, как режиссер, он еще и человек. И он обязан быть Человеком на уровне своего Дела, на уровне того, что вызывает в людях созданный им Театр. /.../

3.12.89

«Я понимаю твое безумие, мой милый юноша, понимаю твою растерянность перед силой, которая родилась в твоих руках. Но как же ты не понял, что вырастить цветок (или сделать винт) гораздо большее мужество, чем разрушить империю. Нужно время и любовь... Я знаю, что жизнь — это чудо, и смерть меня унижает. Ты призвал силу унижения. Но тиран велик лишь в глазах трусов.
Мне жаль тебя...»
Вержилио Феррейра
«Явление»
Из дневника Л.А.
(ноябрь — 6 декабря 1989 г.)
«Мольер»[*]
29.11.89
Первый спектакль после того, октябрьского… Я пропускаю подробности нашего попадания — мороз, невезение, отсутствие лишних билетов и т.д. Попали мы с С.Н. на лишний. Кроме того, там была И.Г. и Юля Ч. на 2 действие.
Спектакль был действительно шедевром — на одном дыхании, на одной ноте, очень чисто и четко — высший пилотаж. Но дело не в этом, т.е. не в драматическом искусстве. Это был высокий взлет человеческой души. Когда все мелочное позади и неважно. Спектакль начинался очень мягко. Правда — у Леши Мамонтова истерика чуть ли не с первой фразы, но «Мольер», кажется, его доконал.
Что же касается В.В… С.Н. сказала, что спектакль проходил под знаком финала. Это так, но тем не менее спектакль был удивительно светлым — несмотря на грустную нотку. Мэтр очень всех любил и жалел — как всегда, не себя, а других… Во время репетиции «Тартюфа» он даже смягчил обращение к Галке — «ну вы видите — никто не смеется», — и себе под нос, — «Похоже на дуру…»[5] Галка была очень милой и красивой в первом действии. Она с таким королевским достоинством отшвырнула от себя завывающего Волкова… А совращение ее Муарроном выглядело вообще странно — Галка была такой любящей женой, что бедному Китаеву пришлось чуть ли не силой вытаскивать ее со сцены. Но вся прелесть этого спектакля заключалась в его финале…
Описать это сложно, если принять еще во внимание, что вся компания красиво провожала мэтра в последний путь. У них просто не было сил «бороться с неприятностями». Надо сказать, что дался им этот вывод очень нелегко. Надя сорвалась в истерику, Борисов еле сдерживал слезы, и В.В. очень мягко гладил его по плечу. Леша был к концу уже в такой кондиции…
Итак, настроение «Мольера» 29.11, которое пронизывало весь спектакль, меня просто парализовало. Не то, что парализовало — оглушило. И не только меня — народ на сцене тоже. Удивительно ровное и спокойное настроение. Из-за удивительно ровного тона спектакль проходил на огромной, недосягаемой почти высоте и был удивительным шедевром. Нам оставалось только еще раз поражаться тому, что человек способен на подобное. Правда, были там сцены, о которые он «обжигался». Значительно грубее стал выглядеть диалог с д’Орсиньи во втором действии. Падение с кресла — вообще мгновенно, в темноте и на одном дыхании… В целом же мизансцены несколько напоминали 11 октября — но в них не было ощущения острой режущей боли, прыгающего, неровного ритма, не было почти острых углов — ровно и сглаженно, очень светло… Но от этого света становилось холодно. Холодно от того, что он все знал заранее — знал и жил с этим, спокойно, легко и светло улыбаясь на прощанье всем, кого он любил. В этом спектакле уживалось невозможное — ощущение взлета, высоты, которое дарит уже не счастье, но теплоту, гладит, согревает его измученное сердце — и настроение конца, точнее, прощания, когда надо успеть всех погладить, всем улыбнуться. И — самое страшное — нет в этом уже ни протеста, ни боли, ни досады сопротивляющейся молодой жизни, безжалостно оборванной на вдохе, на взлете — все позади. Остается только уйти, успокоиться, оставив другим — незаметно и легко — гармонию его светлой души, вместе с последней улыбкой…
Кульминацией этого настроения был финал. В отличие от всего спектакля, который был довольно-таки ровным, финал был несколько двойственным. Выходя на последний спектакль, Мольер задержался у стены на несколько секунд, низко опустив голову. И за эти несколько мгновений весь ужас словно захлестнул его — мгновенное, как озарение, возвращение к реальности. В.В. закинул голову молча, разумеется, т.к. звучала фонограмма спектакля, но в этом лице был такой пронзительный стон, что я просто прилипла к креслу и не могла себе представить, как он выйдет на сцену. Неимоверным усилием, выгнувшись всем телом, он оторвал себя от стены — с таким лицом можно только живым лечь в могилу… За долю секунды он пролетел расстояние между колоннами и вышел на сцену со спокойным, ясным лицом. Просто чудо. И даже улыбаясь. На это ему понадобилось несколько мгновений… Виктор Васильевич, вы волшебник. Далее. Убийство привратника. Напряжение вроде не скачет. Силы еще есть. Обернувшись к компании, В.В. произнес ясным, спокойно-не уверенным, но твердым голосом — «А на сцене он меня не может тронуть…» — и вдруг, дойдя до колонны, дрожащим от растущей тревоги и полным совершенно детского отчаяния голосом он не повторил — вскрикнул — «не может!!»
Последний спектакль. Пластика безупречная — нет ощущения рваного ритма, как 11.10. И в то же время очень тонко, скромными средствами передано настроение человека, который держится на ногах только из-за инстинкта — «играть и все тут», т.к. это уже его вторая сущность, и при этом еле сдерживает надсадную, ноющую боль. Невольно резко прижатая к груди рука, оборвавшая жест, и до боли знакомая улыбка — извиняющаяся, он сделал несколько шагов к Кудряшовой с таким страшным, напряженным лицом, что Тамара отшатнулась от него и затем разбила зеркало.
Что же касается самого финала, я видела такое в первый раз — он не умирал, он угасал — постепенно и спокойно, довольно безразлично отдаваясь закручивающему его ритму. После первого прожектора он поднялся сразу — сильным, легким движением. Пока он отходил назад, он оставлял позади все земные, человеческие чувства и реакции — и свою тоску, и отчаяние, и боль. Последний раз его резануло за несколько метров от стены — он дернулся и метнулся назад. То, что было дальше, мне не приходилось видеть ни разу в жизни. Меня поразил его голос — это был не обычный напряженный хрип, когда горло сводит судорога непереносимой боли — удивительно ясный, мягкий, грудной голос. Я посмотрела на него с удивлением — выражение лица полностью соответствовало голосу, лицо его словно светилось изнутри — оно было удивительно красивым, потому что оно было успокоенным. Его больше не искажала напряженная гримаса человека, вынужденного до последнего вздоха сдерживать непереносимую боль — мучения его кончились. И он поверил в это — он поверил, что конец действительно будет концом — не вечной адской мукой — расплатой, с которой не рассчитаться вовеки веков, — а милосердным и справедливым успокоением. Он вскинул вверх огромные, по-детски удивленные глаза: «Это смерть, да?» Но боль не вернулась. И на душе на минуту стало легко и светло. Он почувствовал себя свободным, расправил плечи, сам шагнул вперед… и в эту последнюю минуту ему вдруг мучительно захотелось остаться — несмотря ни на что. Пусть придется мучиться снова — он создан был для того, чтобы жить долго, счастливо, а не для того, чтобы совсем молодым с философской благодарностью принять свой конец. И он рванулся назад — к роли, к спектаклю, к театру, который был для него жизнью — в последнем, надрывном, нечеловеческом крике безжалостно срывая голосовые связки: «Я лекарь!!!»
И наткнулся даже не на боль — на глухую стену, пробить которую невозможно — поздно, давно уже поздно… Он опускался удивительно, как мне показалось, медленно, лицом к залу. Пока он опускался на пол, лицо его постепенно меняло выражение. Глаза его были закрыты, но, умирая, он не чувствовал боли — он физически очень остро ощущал постепенно, неотвратимо угасающую жизнь, словно кровь из открытой раны — и на лице его улыбка сожаления медленно перерастала в гримасу какой-то нечеловеческой тоски, очень острой, как тоска пойманной, бьющейся птицы, и желанный покой уже не смог погасить на его лице это слишком живое выражение…
Из дневника Н.С.
от 7 декабря 1989 г.
«Мольер» 29.11.89
«Мольер» 30.11.89
Итак, «Мольер» 29.11.89. Меня провела Лена Шинова. Как она выразилась, «по-соседски». Из сострадания. Спасибо Лене. Спектакль был замечательный. Это было ясно сразу. Показатель, по которому можно отличить хорошего «Мольера» от плохого — обстановка начала. Так вот, спектакль 29.11.89 начинался в очень теплой домашней обстановке. Выбивался из него только Леша, у которого на слово «Мольер» реакция, как у Нелькина на фамилию «Кречинский». Так что Леша был с самого начала в легкой истерике. Вся же прочая компания начинала играть очень спокойно и ровно, но Витя душевно отправил их одного за другим в истерику самим тоном роли. Уговорил он даже Галю, которая прекрасно играла в этот день, но во 2 действии в сцене с архиепископом она так жутко закричала: «Нет!», что я сразу вспомнила рассказ Л.А. про «Жаворонка». Что же касается спектакля в целом, то, на мой взгляд, это был шедевр. Ровно, четко, на одном уровне, с одним настроением — на недосягаемой высоте. Но высота эта не греет — похоже на горный пик — такой тоненький, что стоять можно только на одной ноге, да и то шатко, температура » -40°, и кислорода почти нет — высокие слои атмосферы. Еще выше начинается открытый космос. Я не принимаю этот уровень, для меня он противоестественен. Но самое интересное, что возмутилась я потом, когда стала анализировать спектакль, в зале все было нормально и совершенно естественно. Это Л.А. прихлопнуло сразу, меня только дня через 2. Дело в том, что за исключением отдельных сцен, которые, видимо, вызывали «приятные» воспоминания об 11.10.89 и потому в бешеном ритме промахивались, спектакль шел «под знаком финала». Вот человек выходит на сцену. У него, кажется, хорошее настроение, он всех любит, всем улыбается, делает, что положено, но возникает ощущение, что он точно знает день и час своего конца. Это противоестественно, «смертному — смертное», но он не просто знает, он спокойно живет с этим. Я помню «Калигулу» 9.10.89 «под знаком финала» — это был крик, вопль, протест, отчаяние, но ничего похожего не было 29.11.89. Полное приятие конца — без восторга, но и без сопротивления. Я по этому поводу вспоминаю лекции Гуревича:[6] для человека средневековья смерть была частью жизни и потому принималась как должное, для наших современников ее просто нет, она не умещается в сознании. Так вот, для Вити это всегда именно так и было, а тут он вдруг позаимствовал мироощущение из средних веков. Но тогда человека поддерживала мысль о загробном воздаянии, а тут… Кажется, просто надежда на вечный покой. Жить так невыносимо, но времени осталось очень мало, вот он, конец — рукой подать, и слава богу, потому что это — покой… Надо только успеть сказать то, что осталось недосказанным, всем улыбнуться, всех «погладить», перед всеми извиниться, если что было не так. Попрощаться, наконец. О.К. назвала это «прощальным» настроением. Очень точное слово. Поразительно светлое прощание, теплое. «Мне будет легко умирать…»[7] Очень тепло было от этой любви — там, в зале. Потом — страшно холодно. Я возмущалась, бушевала. Да, может быть, приятие смерти как данности есть показатель совершенства человеческой души, но для меня это дико и неприемлемо, особенно когда это касается Вити, который всегда был для меня олицетворением жизни. И потом… Он, конечно, великий актер, и в зале я ему поверила, но «подумав и умудрившись», я пришла к выводу, что это самообман. Во-первых, как только доходит до дела, он тут же начинает барахтаться — ну не дико ли в 36 лет радоваться концу? — и, во-вторых, кто ему сказал, что там действительно покой? Слово «вечность» лично у меня не вызывает положительных эмоций. Кстати, у партнеров тоже — вся компания на сцене (Леша, Надя, Галя, Борисов, даже Кудряшова) дружно рыдали в голос, провожая мэтра в последний путь уже с середины спектакля, почему-то отказываясь разделить с ним радость от того, что все, наконец, кончится. Чисто умозрительно я понимаю, что таким образом он загородился от этого двухмесячного кошмара, что человек не может жить без надежды, даже если это надежда на смерть, но я не верю в это. Воспринимаю как искусный самообман. Высокопарно звучит, но он научил меня любить жизнь, и расстаться с этой любовью мне трудно. Может, просто мне слишком мало лет? Я готова преклониться перед ним за этот спектакль, на поклоне я чуть ли не вслух сказала: «Виктор Васильевич, вы великий человек!», но вот принять… Именно для него и именно как логический вывод — как эмоцию, как отчаяние типа вывода «я скоро кончусь» 11.10.89 или финала 16.03.88 — да, принимаю. 16.03 к финалу мне было просто уже все все равно — да, конец, только не забудьте меня с собой захватить. А вот тут… Ну не могу и все. К тому же Витя и логический вывод — две такие большие разницы… Вот и все. На этой тоскливой ноте я и заканчиваю «Мольер» 29.11.89, не успев начать. Описывать спектакль мне не хочется. В утешение себе запишу, что вышеописанное настроение звучало так ярко только 29.11., в прочих спектаклях хоть и присутствовало, но не в такой степени. Во всяком случае, не было этой легкости. Теперь о 30.11.89.
«Мольер». Начиналось все замечательно. Мы грелись в подъезде, когда в театр прошел Витя. Стоявшим на улице он сказал: «А сегодня не тепло» (хотя по сравнению с 29.11. было вполне нормально), а нам очень радостно улыбнулся и помахал рукой (отсалютовал, как выразилась Валя). Из чего мы сделали вывод, что «Мольер» должен быть великолепный, тем более, что все попали. Но увы. Спектакль начинался совсем не так, как накануне. «Семейственности» не было. Мэтр по-прежнему все знал заранее, но облегчения от этого не испытывал. А было ему от этого знания очень невесело. Как выразилась О.К. — «тяжело на душе». Буквально с середины первого действия. Диалог с Армандой: «Я хочу жить…» Пауза. А у меня вопреки жути, исходящей от этих слов: «Ну слава богу…» И тут… «Но не беспокойся, я за это заплачу…» Пауза. Дальнейших слов о великой актрисе я просто не услышала, раздавленная этой мыслью о плате за жизнь. Не хватит ли платить? Того, что им уже выплачено, по-моему, хватит на 2 жизни лет по 70 каждая. Ох, не знал Виктор Васильевич, что срок очередной выплаты подошел. Восемь дней — с 22.11 по 30.11. Так что эти слова оказались пророческими. Но еще до этого Витя подложил нам с Л.А. хорошую свинью. Мы сидели на 6 ряду, 3, 4 место. Накануне, когда я сидела на ряд ниже, он вписал в меня: «Я не хочу умирать в одиночестве» (кстати, 29.11.89 мизансцены внешне очень напоминали 11.10.89, только гораздо мягче, без острых углов, без резкой боли). А тут мы сподобились выслушать весь кусок, начиная с фразы: «Ну потерпи еще немного. Скоро я тебя освобожу». На что я ответила: «Успокоил» (мысленно) и вслух: «Вот зараза!» В этих словах было такое тяжелое отчаяние, что у меня просто зашлось сердце. «Что, очень я вас измучил? Ну извините, ничего не поделаешь. Все равно недолго осталось…» Второе действие выглядело еще интереснее. Помню, как я испугалась, когда зажегся свет над креслом, и мне показалось, что он медленно-медленно, почти неуловимо отодвигается, продолжая при этом неподвижно сидеть. Не знаю, как это можно сделать, скорее всего мне просто показалось. Кстати, теперь в этой сцене Витя все время куда-то ухает, и в голову начинают лезть мысли о вечности. Да, совсем забыла. В I действии Муаррон, который Геликон (кто-то метко заметил, что он и в «Мольере» играет Геликона) сшиб прожектор. Л.А. мрачно сказала: «Достанется сегодня прожекторам». Эти слова тоже оказались пророческими. С монолога о короле началась просто какая-то ахинея. Попросту говоря, очередной приступ. Чего? Не знаю, Вите виднее. Рваный ритм — он пытается ускорить его, но натыкается на какой-то внутренний эталон («Мольер» есть «Мольер») и возвращается к обычному темпу, пытаясь играть. А в глазах слезы, дыхание прерывается, бесконечные «ой» посреди слова, оборванные жесты. К тому же у него, наверно, в этот момент что-то происходит со зрением, нарушается восприятие расстояния, и он натыкается на предметы и на стены. Он сшиб прожектор возле левой колонны, когда зажигается кресло короля, потом еще один (не помню уже, когда), к тому же периодически падал на колонну, а в конце монолога о короле выходил на точку весьма странным образом, описав полукруг у задней стенки, после чего и уронил несчастный прожектор. Уходя на последний спектакль, он забыл колпак и с полпути вернулся за ним, досмерти напугав всю компанию на сцене, а заодно и нас с Л.А. Финал прошел с жутким напряжением, причем оно не ослабло и после его падения. Никакой благостности там не было. Но совершенно доконал меня поклон. На лице у Вити была та же гримаса, что и во время спектакля — судорога боли. На втором поклоне он выглядел так же, и тут сидевший в этот день на свету Г.Колобов врубил свет в зал на полную мощность, так что зрители не могли видеть его лица. Правда, на 3 поклоне, когда он вышел один, он не то собрался, не то его просто отпустило, во всяком случае выглядел уже нормально. После этого он еще ухитрился наорать на дежурившую в этот день Катю Алексееву за количество фотоаппаратов в зале (4 штуки). Так что, надо сказать, спектакль 30.11.89 оставил у меня чувство чего-то давно знакомого и обжитого. В зале, конечно, было скверно, но потом обошлось даже без отходняка.
Из дневника Л.А.
[ноябрь 1989 г.]
«Мольер»
30.11.89
Резкий контраст в настроении с предыдущим спектаклем. Впрочем, спектакль был только в первом и в начале 2-го действия.
Настроение было прекрасное; попали все абсолютно. Проходя в театр, В.В. улыбнулся и махнул рукой. Рука у него оказалась легкая — нам сопутствовала удача.
Мы с С.Н. сидели в 6-м ряду (3, 4 м.) и О.К. — на балкончике.
Что мне бросилось в глаза с первого действия — во-первых, отсутствие «семейной», теплой атмосферы, которой начинается хороший «Мольер». Не было из-за В.В. Хотя он играл великолепно. И Леша Мамонтов, кажется, отошел. Не срывался в истерику с каждой реплики. Галка снова была великолепна — она так здорово растерла Волкова на объяснении Лагранжа с Армандой, что ей захотелось поаплодировать. «Вы его не любите!» — «Нет, люблю!!» Что же касается В.В., то он не был похож на своего Мольера 29 ноября. Он, как и раньше, все понимал и не сомневался в конечном исходе, но относился к этому без вздоха облегчения — напряженно и обреченно одновременно. Отгораживая, как сказала О.К., всех остальных от своего понимания. Особенно это прорвалось в знаменитой сцене измены Арманды. Муаррона, который и в «Мольере» играет Геликона, он выгнал без особого напряжения (эту сцену В.В. теперь тоже пропускает побыстрее и относится как-то настороженно).
Но вот монолог в конце действия почему-то пошел в нас. Первая же фраза меня здорово резанула. «Я не хочу умирать в одиночестве», — с каким острым отчаянием это было сказано. Куда подевалась вчерашняя успокоенность и ясность.
И дальше — голос его стал срываться в слезы, лицо стало обиженно-детским. «Я хочу жить», — и долгая пауза. Это было сказано сквозь слезы, но не с мольбой, просто искренний и очень горький вздох — «ну хочется жить и все, хоть нет никакой надежды, а ничего с собою не поделаешь. Но не беспокойся, я заплачу…» — дальше текст пошел скороговоркой. А мы с С.Н. долго переваривали эту фразу — В.В. очень душевно уговаривал себя, что это не страх, не отступничество, ну что-то вроде фразы из «Дракона» — «Ну подожди, я не уйду, ты меня знаешь… Дай мне еще подумать…» Все так, но не дорога ли цена?
Второе действие помню очень смутно. Сцена с д’Орсиньи по сравнению с сентябрьскими спектаклями выглядит значительно грубее. Видимо, Сережа Писаревский решил не связываться и простоял истуканом всю сцену, спокойно наблюдая, как Мольер очень решительным темпом удаляется от него метра на три, а потом еще и, улыбнувшись на прощание — «Извините, извините!», — и вовсе скрывается с глаз. Вот наглец-то! Правда, перед этим Сережа в сердцах очень натурально двинул Волкову, чем прервал, хоть и ненадолго, его классические завывания, т.к. несчастный Лагранж рухнул метра за 3 от точки прямо навзничь. Видимо, ему пришлось очень несладко, т.к. перед этим его очень решительно отодвинул мэтр. И все бы было очень смешно, если бы Сережа не нарвался опять на очередную выходку В.В. Когда он приставил клинок к груди Мольера, чем остановил его решительный натиск, В.В. опустил глаза на острие и бросил на д’Орсиньи такой умоляющий взгляд, и еще довершил картину тем, что, не сводя с него совершенно детских, изумленных, изредка хлопающих глаз, стал медленно отходить назад, осторожно, отрицательно покачивая головой и не отрывая взгляда. Чтобы поднять на него руку в этот момент, нужно было быть извергом и детоубийцей, и черт знает кем — после чего у С.П. просто руки опустились… Дальше пошло кресло. В.В. очень хорошо размазал еще и Черняка, т.к. решил несколько ускорить ритм разговора с королем, отчего получилась путаница в подаче реплик. Леша снова был готов, т.к. его совершенно прихлопнул скачок напряжения в последней сцене 1 действия.
Все шло нормально. Вдруг на монологе «Тиран, ох, тиран» я почувствовала ускорение темпа и рост напряжения, затем увидела оборванный полужест. Затем у В.В. стал резко прерываться голос из-за неровного дыхания. Когда он закончил монолог в центре, его резко повело, и он, описав круг на заднем плане, чуть не сбил прожектор. Когда зажегся свет на кресле короля, В.В. вскрикнул так, словно этим светом его ударило. Дальше пошла типичная клиническая картина его срывов, дополненная ощущением резкой, схватывающей боли и рваного ритма — он старался его ускорить, но натыкался на что-то в себе, что этому препятствовало — снова начинал играть. Тут боль его снова резко хватала, и он снова начинал спешить (особенно ярко это было на фразе про последний спектакль). Партнеры совершенно не понимали, что делать, наталкиваясь на эти скачки.
Со стороны, наверное, это смотрелось как гипертрофированное изображение страданий, «переигрывание», но фактом остается то, что он пытался играть, хотя судорога напряжения сводила лицо, и по нему текли слезы…
Финал проходил с одним настроением жуткого напряжения и непереносимой боли до самого конца, причем напряжение не падало и после смерти Мольера, и на первых двух поклонах, когда его лицо по-прежнему было сведено напряжением гримасой.
Хотелось крикнуть на весь зал — «Ну хватит хлопать, отпустите же его!» — на третьем поклоне напряжение, наконец, упало.
Но я не знаю, надо ли этому радоваться. Вот так вот кончился ноябрь.
Из дневника Ю.Ч.
от 4-5 декабря 1989 г.
«Мольер» 29.11.89
«Мольер» 30.11.89
/…/ Очередь (аж 5-я по счету). Болтала с двумя девушками (новые, одна в 5-й раз, другая, правда, уже месяц или два ходит, но на «Мольере» еще не были). В.А. прошел, я поздоровалась из глубины — ответил. С легким задором, чуть иронически. В духе. Однако, на «Мольера» мы не попали. Уромова пустила троих и закрыла окно — посмотреть. Тут еще двое влезли в дверь, и окно больше не открылось. Честно говоря, мы обиделись. Остались человек шесть. Я, Валька и Оля Кандр., две эти девчонки и еще кто-то. Втроем остались ждать вторую часть. Оля была резкая, отбрила одну из девчонок за обещание нагрубить Уромовой, мне аж не по себе было. Дождались перерыва. Двое ушло, я забрала пропуск на двоих, пошла к Климову, он пустил меня одну (вредный, Олю не пускает). Я пошла искать Годвинскую (Валя просила). Нарвалась в коридоре на ту белую мышь. Она в упор: «Вы из Ярославля?» «Да». «Вы откуда?» А напротив — Уромова. В общем, что другим не даю смотреть, пользуюсь нахально правами и пр. «Вы тут каждый день, я проверю…» Я ушла, особо не придав значения. Нашла Иру, спросила — спектакль прекрасный. Спектакль и в самом деле был прекрасный. В.А. явно в форме. Ира потом говорила — видела, как он сидел с отрешенным лицом у колонны, вдруг глаза на секунду — добрые, осмысленные (дескать, хорошо я играю, вон как смотрят) и опять — туда. Актер! Галкина сменила прическу, волосы завиты — ничего, ей идет. В.А. не рассчитал, пролетел мимо прожектора, наверно, ругал себя потом. /…/

/…/ Поехала к театру. Опять очередь. Мы уже 6-е с Людкой. Беспокоились, конечно. Ждали, стояли в подъезде. Потом втроем пошли мэтра встречать. Прошел мимо, сам поздоровался и прибавил: «Сегодня тепло», а девчонкам, что в парадном стояли, помахал рукой (!). Явно в ударе. Администратором — Саша Задохин, мы обрадовались. На дверях — Климов. Наши и «лошади» билетов настреляли, т.ч. мы были уже вторые (Вальке один нужен был входняк). Наконец, дождались. Получили свои два входных, идем к дверям, вдруг…
Вдруг — та самая белая мышь. Отбирает входные, требует у Саши рубли, орет — кто еще не смотрел, проходите. В общем, пока мы на пороге еще лаялись, Саша всех пропустил (лома особого не было). Представилась — старший администратор Кузнецова. Я уже сказала, что пойду к ВРБ. Спустились с лестницы «разговаривать». Ор жуткий. Никто никого не слышит. Я никак не могу выбрать тон. Плакать — не могу, ненависти слишком много к ней и настрой не тот. Выждать и поговорить — спектакль вот-вот начнется. Орать — она же из театра, да и при Саше не могу. (Я еще на пороге закричала — «Саша!» Она — «Он вам не Саша…») Что было?! Обзывала она нас по-жуткому нахалками, наглыми (излюбленное слово). Всовывает рубли, я отрекаюсь, она сует их в окошечко: «Саша, напиши, что это отказались взять девочки из Ярославля…» Он, конечно, не берет. Она — «Я их брошу, брошу…» Я — «Бросайте!» Она швыряет на землю. Саша высовывается в окне: «Но ведь есть московские фанаты…» Я: «Вот именно!» Она: «Это не в вашу пользу, не в вашу пользу!..» Он вышел на крыльцо, усы висят, глаза круглые — да в чем дело, мол… Она ему: «Но ведь ты сам играешь, ведь реакция одна…» Конструктивности не было ни на грош. Она кричит: «Вы не даете другим смотреть». Я: «А знаете, сколько людей со мной ездит?» — «Нам это не надо, у нас свой зритель». — «Так за что вы боретесь?!» Я что-то орала, что все прошли. — «По билетам!» Я: «Вот такая я бестолковая, что не могу билет стрельнуть…» «Да, да, да», — ехидно отвечает Кузнецова. Ну, потом она, поорав, кричит Саше: «Саша, есть у тебя там места для двух нахалок?» Саша, высунувшись, зовет. Она: «Поднимите деньги». Я ору — «Не поднимай!» Саша — «Я вас тогда не пущу!» (взялся за охрану средств). Людка подняла, мы прошли. Я швырнула шапку с шарфом туда же, куда и все, на стол, умею такие вещи делать. У двери затормозила. Та девка, что нас выдала, стояла смурная, провела нас (стыдно стало, что ли) без всяких.
/…/ В перерыве я подошла к Насте,[8] мы ей сказали, что случилось... /…/ Настя долго говорила с нами, мы стояли, оттаивали в окружении фанатов. И она защищала Кузнецову — работа нервная, много времени проводит здесь, к тому же — на телефоне (а каждый второй звонок — Авилову). И случай такой был. Долго звонили и либо просили его, либо вздыхали, пока Т.К. не сказала: «Его сейчас нет, но вот рядом жена стоит, позвать?..» После чего повесили трубку. О-ой! Ужас-то в том, что свои, конечно, не подумают, но вообще! И Кузнецова сказала одну верную вещь — что все администраторы нас уже знают. А Настя подтвердила — значит, и актеры вас уже знают. Настя успокаивала долго, говорила, что здесь ни на кого обижаться нельзя — все ненормальные, она сама ходит по театру и поет. И Кузнецова сама переживать будет и, гляди, больше всех любить будет («Ага», — сказала я иронически). Что другие не лучше, все нервные, срываются. Рассказала случаи. Говорит: «А как Авилов орет!» Я говорю: «Знаю». Она описала, как он кричал на нее: «Я буду стучать кулаком по столу, чтобы тебя выгнали из театра!» Настя по стеночке сползала. Потом пришла в себя, собралась с духом, открыла дверь в курилку и говорит: «Меня там не было…» А он: «А я не на тебя и ору». Выражал свое отношение к этой подлости. «А Романыч как орет!», — продолжает Настя. «Авилов еще просто так, а этот — матом». В администраторской реквизит оставили, он орал Насте: «Ты должна это выкинуть на помойку!» Тут подошли Климов с Задохиным. Саша: «Ну что, живы?» «Живы». Людка подошла к Саше. Потом описала. Говорит ему: «В первый раз сталкиваюсь с таким хамством (усы вниз) в родном театре» (усы вверх, глаза сияют). Он ей: «На “Мольера” не пущу». Она: «Что ж мы, такие нехорошие» — «Вы хорошие, это мы плохие» — «Вы замечательные». И т.д. А со Славой Климовым она до того говорила (плакалась). Он повздыхал, что человек маленький, и дал ей свой телефон — билеты купить, если что. Хи! В общем, утешали, как могли. Все. Даже та девка дала программку, не дожидаясь денег, подарила. С чего? Людка, правда, сумки у нее ой как приняла, может, поняла, что знаем? А Сашины последние слова были: «Все хорошо, что хорошо кончается».
Спектакль был! Ах, гадина Кузнецова. Если б не она, я бы долго не поехала смотреть «Мольера».
Виктор играл по-другому!
И это было лучше, чем прежде!
Его Мольер был моложе, чем обычно, он не был сломлен — вот что главное. И в страдании, и в отрешенности было больше открытой боли, чем осознания конца. Рисунок? Он смеялся! Он никогда не срывался на смех, а тут — до самого финала («Тиран… ох, тиран» и т.д.). Но это была не истерика! Это была реакция сильного человека, горький смех которого с еще большей силой отзывается в сердце, чем шепот измученного, сломленного актера, того Мольера, которого мы видели прежде. Возраст почувствовали мы только один раз — реплика Бутона («Сколько вам лет?») и серьезность Мольера, необычная серьезность. Но только один раз! А потом — он играл гениального человека и человека одержимого. До последней секунды. Сквозь предчувствие гибели главное — «Язык чужой…» Не было в этом предвестия конца — бежать-то некуда, — была тоска, но по-деловому, было осознание того, что будет. Будет, а не могло бы быть. «В Англию!» — со смехом. Он не был измочален к финалу, болен, но боролся, держался и стремился вперед, к будущему. И поэтому смерть его была преждевременной! Не закономерной!
m301189_lo.jpg
Арманда — Г.Галкина,
Лагранж — И.Волков.
m301189_1_lo.jpg
Брат Сила — В.Коппалов,
д’Орсиньи — С.Писаревский.
m301189_2_ei.jpg
Мольер — В.Авилов.
m301189_3_lo.jpg
Мадлена — И.Бочоришвили.
m301189_4_lo.jpg
Архиепископ — М.Трыков.
Спектакль 30.11.89. Фото Л.Орловой, Е.Исаевой.
Остальные играли, как всегда, хорошо. Мы сидели слева, на второй части — выше. Боча весь монолог послала мне. Б-рр. В т.ч. крик: «Арманда!..» А уж вопрос: «Теперь могу лететь?..» Спасибо, конечно. Круази играл Иванов. (Черт, ВРБ упорно сует их и выгоняет стаю — Полянский играл Муаррона, потом Круази, и вот…) Иванов единственный улыбался на поклонах (говорят, его подначивал Саша из прохода). А ВРБ хлопать пришел — «Хорошо сыграли, хорошо хлопают» — Лариска говорила. Борисов чудесно играет интермедию, приятно посмотреть. Галкина выглядела неплохо. Ей идет новая прическа — завитые волосы схвачены сзади, выглядит моложе. Играла хорошо, хотя реагирует… иногда точно, а иногда просаживает мимо. Лагранж в финале, наконец, проникся. Срывающимся голосом говорил свои слова. Еле окликнул Бутона (слезы в голосе). Наконец-то! Вот это я понимаю!
В общем, в «Мольера» я въехала. Поняла, что давило — изначальная сломленность. Теперь — легко. Так хочется еще раз увидеть! А когда? Э-эх!

/…/ Я много думала о происшедшем. Т.К. права во многом. Главное — мы, вернее, я еще не ощущала себя фанаткой, но выглядело по-другому. Я считала, что имею право на льготы, а, между тем, всем уже примелькалась как явный фанат. Она была права, но дело даже не в том, главное — я уже не извне, не кто-то с улицы, на кого можно смотреть непредвзято. И потому — даже если бы все изменилось — соваться туда не смогу. И ходить часто — почему-то стыдно. Стыдно попадаться на глаза Виктору. Стыдно быть фанатом. /…/
Из дневника О.Ф.
от 4 декабря 1989 г.
«Владимир III степени»[*]
3.12.89
/.../ Виктор Авилов во «Владимире III степени» — каскад гримас. А про пластику я вообще молчу!..
Алексей Ванин — был необыкновенно хорош в «Тяжбе» и великолепен в пластических интермедиях. При всех издержках его характера, он мне очень нравится.
Сергей Белякович — вызвал телячий восторг в «Тяжбе» и в «Лакейской».
Колобов и Боча — ух ты. Ах ты! Здорово! Слов нет, как хорошо!!!
Очень емко и точно. Великолепное звуковое и световое оформление. И вообще — как-то даже не замечаешь длину спектакля. Шел на одном дыхании.
После «Эскориала» великолепная разрядка.
В «Утре делового человека» Виктор уперся в меня глазами (засек, что смотрю не в его сторону), и я у него стала «начальником» — умолял дать ему орден. /…/
Из дневника Е.И.
от 9 декабря 1989 г.
«Калигула»[*] 6.12.89 18:00
«Калигула» 7.12.89 21:00
На ЮЗ — не хочу.
НЕ ХО–ЧУ!
На 6-ое число у нас были билеты на «Калигулу». Я сломала свое внутреннее сопротивление и, как всегда бывает в таких случаях, ошиблась. «Калигула» — не увидела я спектакль, не почувствовала. Даже финал не смутил мою душу. Но Виктора возможно прощать за «Калигулу». Прощать потому, что он умеет взлетать и ошеломлять своими взлетами. Я видела и помню этот его взлет.
На следующий день совершенно неожиданно я пошла опять. После спектакля мы с Иркой ржали как ненормальные.
Из дневника Л.А.
[декабрь 1989 г.]
«Калигула»
6.12.89 18:00, 21:00
Роковой спектакль, с которого все начинается и которым все кончается. Начиналось все по схеме ноября. Спектакль был не просто скверным, он был на грани драматического искусства и срыва. Единственной удачной сценой шестичасового спектакля был первый разговор Калигулы и Геликона. Он прошел в настроении «Мольера» 29.11.[*] — в настроении радостного принятия конца. Символ этого настроения — фраза «люди смертны и потому несчастны», сказанная с ослепительной, светлой улыбкой. Следующая сцена разговора с сенаторами была уже в совершенно иной тональности — В.В. сильно повело, он совершенно запутался в тексте, и резануло в первый раз. После этого следующая сцена пролетела в жутком темпе 8.11. Но на разговоре с Цезонией В.В. снова начал играть — но с такой болью и отчаянием — скорее, похоже на 09.10.,[*] что быстро сорвался в слезы… Все остальное было смесью очень скверной игры с моментами, не имеющими отношения к драматическому искусству. Срывы происходили по знакомой до ужаса схеме — резкая боль, судорога, срыв дыхания, возглас «ой», потеря самоконтроля и координации движений, потом отпускает, и тут же начинается отходняк. Очень сильно В.В. резануло на «Венере», когда он буквально согнулся пополам от боли, и на разговоре с Цезонией в конце, когда, пытаясь сжать грудь, он чуть не разорвал костюм. Последний монолог опять не уложился в фонограмму, хотя я четко почувствовала, где должен быть выстрел. Финала практически не было — В.В. опустился на пол и слегка вздрагивал от выстрелов…
Геликон был невероятно зажат и тоже играл отвратительно.
После этого мы решили остаться на девятичасовой спектакль…
В данном случае почти все было нормально до самого конца — спектакль был в одном ритме и настроении. С самого начала и до конца это была просто скверная игра — но только игра. На последнем монологе В.В. вдруг внезапно и очень сильно повело — текст совершенно запутался, он откровенно держался руками за грудь, взгляд стал мутным и невидящим. Кроме того, он совершенно перестал ориентироваться в ритме, не среагировав на первый выстрел, он начал повторять уже прозвучавшую фразу. Очередь оборвала его на полуслове.
После этого яркого эффекта гаснущего сознания начался ужас, описать который невозможно. В.В. начала бить дрожь и колотить об пол совершенно не в ритме с фонограммой. После того, как его отшвырнуло в круг, он почти встал, словно собираясь уйти, сбежать из этого ужаса, но тут его тело скрутило такой немыслимой судорогой, что перевернуло несколько раз, что он совершенно потерял координацию движений. После «я еще жив» он сорвался в жуткий, нечеловеческий крик и упал на спину, изгибаясь всем телом в немыслимой амплитуде движений. После этого на нем погас свет, но, когда он снова зажегся на сенаторах, в центре высветилась его фигура, изогнутая немыслимой дугой, напоминающей мостик на затылке. После этого В.В. свалился на бок и попытался как-то успокоиться, но его тело дергалось совершенно непроизвольно. В финале на точку он не успел, и его начало здорово колотить о стену. На поклоне вид у него был просто раздавленный.
После этого неожиданного, жуткого срыва всерьез встал вопрос, сможет ли он играть дальше, если этот ужас не отпускает ни на минуту?
Из дневника Л.А.
[декабрь 1989 г.]
«Калигула»
7.12.89 21:00
Как выяснилось, сможет. Помня о финале. Весь спектакль у В.В. было великолепное настроение, хотя сил по-прежнему очень немного — он здорово сорвался на сцене с сенаторами, которая началась великолепно… Дальнейший спектакль проходил, как это ни парадоксально, в веселом настроении прогонов. В.В. просто светился, от прежнего всезнающего, гордого и обреченного императора ничего почти не осталось. В.В. был самым любящим и обаятельным из тиранов, он носился по сцене, счастливый тем, что вот, надо же, отпущен ему день без боли, — и сам не веря своему счастью. Такое впечатление, что к голове ему прикрутили новое тело, и он, потягиваясь, периодически его пробует и по-детски радуется тому, что вот, надо же — слушается. Боча рядом тоже радостно сияла и смеялась. Геликон был мягким и добрым, как никогда… Сенаторы тоже немного приободрились. В.В. отравил Мерею с удивительной любовью — такого я не помню с 9.10.[*] Очень душевно он разговаривал с Кереей — он только что не повис у него на шее. Но на Борисова веселье В.В. подействовало как-то странно. Предостерегающим жестом он остановил В.В. — «не надо, Гай!», и чуть не разрыдался… Очень веселой, в традициях прогонов, получилась сцена состязания поэтов, когда В.В. очень душевно сначала изобразил «презрение», так что зал лег от хохота, а затем очень здорово среагировал на стих Волкова «желанна смерть» — попросив Геликона проводить наглеца Октавия куда следует…
Из общего хода событий выделялись, вернее, выпадали всего несколько сцен — во-первых, Луна… Все-таки Луна. Сам монолог очень изменился. С 8.11. преобладающее значение, смысл монолога — тяжелое, с усилием воспоминание о чем-то прошедшем мимо, не оправдавшем надежд. И — досада… Досада, переходящая в отчаяние в конце. Монолог зазвучал очень близко к тексту Камю — действительно «она была моей» — была, но не принесла ни тепла, ни спасения… Потом В.В. поднялся и, опустив голову, не спеша пошел к голубоватому прожектору. Совершенно безнадежно, безнадежно до покорности… И в самом конце поднял руки над головой — молитвенным и умоляющим жестом одновременно.
И еще один момент — монолог «Ты решил быть логичным, идиот!» Это был просто шедевр. «Если бы мне принесли луну — все бы переменилось, да?» С какой иронией и уверенностью, что ничего это не переменит уже, и никакая Луна не поможет, это было сказано… Окончился он с горьким вздохом. На очки В.В. посмотрел с таким выражением отчаяния и боли одновременно, что очень хотелось его завернуть — ну, император, ну зачем же так издеваться над собой, зачем тебе идти до конца — тебе же до ужаса этого не хочется…
Но в целом, спектакль был с удивительно веселым настроением, которое передалось от В.В. всем окружающим. Когда идиот Сципион вышел на точку и провозгласил замогильным голосом: «Я не прошу пощады у судьбы», — В.В. невольно скривился — так противоречила трагедия, которая должна была здесь произойти, его внутреннему настрою. И, как всегда, на этой сцене настроение всего спектакля резко переломилось — вернее, сменилось напряженной тревогой. Выпроводил Сципиона В.В. еще вполне императорским тоном, но вот когда Иванов остановился перед ним, весь император куда-то испарился. «Уходи», — а тихий, нежный голос умоляет — «ну останься — мне очень тяжело — останься». Гай смотрел ему вслед до конца — с надеждой — а вдруг поймет? И когда Сципион исчез в дверях, тихо опустил голову. «Эй вы там!» — тонкая дрожащая рука с огромным усилием поднимается и падает. Ну зачем же так, у тебя ведь еще финал… Н-да, человек двести заговорщикам явно не нужны — этого уставшего, сломленного человека можно было прикончить тут же, без особого сопротивления. «Поэты против меня…» — только теперь я поняла смысл этого монолога. «Раньше я думал, что вы составите последнюю линию моей обороны…» — он добивался, чтобы люди узнали правду о миропорядке, — «им не хватает знаний» — но и знание не делает человека свободным… Сципион его понял, понял до конца — и оставил умирать одного. Ушел, предпочитая чистую совесть и спокойную душу… Все равно конец, но больно…
Разговор с Цезонией. После состоявшегося мини-финала в конце состязания поэтов сил у В.В. совсем нет. Он выдавливает из себя реплики еле-еле, так что Боча договаривает за него фразы, с ехидной улыбкой посматривая на императора.
Наконец, монолог выровнялся и вошел в нужный темп. И тут я заметила, что В.В. не только не слышит Бочи, но посылает реплики в правый задний угол — с тоской и тревогой, хотя и не ожидая ответа… Из всего последнего монолога я запомнила одну фразу «Я еще молод!» — чуть ли не со слезами. Конец этой сцены — «и ты тоже, ты тоже была виновна» — прозвучал тоном — боже мой, как же мне это все надоело!
Последний монолог. Начался нормально. По мере приближения к концу, как всегда, меня начала бить дрожь.
И тут, за две фразы до конца В.В. почему-то делает паузу. Сейчас будет выстрел, что ты делаешь! Тишина. «Геликон не придет…» Пауза. В.В. напряженно ждет, словно это ожидание перехватило ему горло. Скорее, сейчас же будет выстрел! Тишина. «Луны я не получу…» Пауза. Ну! И вдруг отчаянный вскрик беззащитного раненого существа… «Господи! Как тяжела…» Выстрел прозвучал на полуфразе, и В.В. невольно вскрикнул. Неровной походкой он бросился вперед. Он почти успел еще крикнуть до очереди «В историю!», когда его сорвало и начало трясти снова не в ритм с фонограммой. Но на этот раз все кончилось значительно спокойнее, чем 6.11. Хотя катался он, судорожно дергаясь вокруг пятна прожектора. «Я еще жив!» пришлось в нас с Годвинской, т.к. В.В. лежал немного правее центра — как раз напротив — но я ручаюсь, что сам он в эту минуту ничего не видел.
Вот так завершилась моя 12-я «Калигула».
Так можно ли играть в подобном состоянии? Наверное можно, если загородиться от этого ужаса. Но где гарантия, что не больнее будет падать?
Из дневника Ю.Ч.
от 9-10 декабря 1989 г.
«Калигула»
6.12.89 21:00
Надо начинать вспоминать.
/…/ По дороге все-таки взяла для В.А. три гвоздички (одна, поярче, посветлей, симпатичней показалась, ну и…). Спасла их от холода, спрятав под пальто. У театра — Люда, я взяла билет, прошли свободно. Наши тоже прошли (Наталья с Ладой второй раз). Они же сказали, что шестичасовой спектакль был отвратительным (т.е. «так себе»). Сидели на 4-ом ряду. /…/ Фанаты сели дружной стаей — балкон, места сверху вниз, до меня. Единая семья. /…/
Спектакль был более чем средний. Наши говорят — лучше, чем на шесть. (Представляю!) То-то Ладка не захотела уходить после шестичасового. Виктор играл так сухо, как никогда. К тому же летел текст (особенно в шесть). То ли он не касался вообще этой темы месяц, скорей всего, так, а причина? Или слишком много работы, или едва ли не принципиально, от отвращения к происшедшему. Результат — механическое проведение > < закрепленных интонаций, сухость невероятная, причем даже без тени социальности хотя бы, т.е. спокойно, хотя нет, жестко. Вот как, жестко. Страшно сухо и оттого жестоко. Смотреть на В.А. было нечего, поэтому я видела непонятно что, но главное — чаще всего — Калигулу Ольги. /…/ Я хорошо помню показ. Взрыв эмоций у Ольги — страшен, более страшен, чем у Виктора, т.к. не от боли, кажется, идет, а от ненависти. В.А. прежде играл страдание, играл че-ло-ве-ка, а у Ольги — бездонный колодец, чернота, это страшнее. А на этом спектакле Виктор играл именно так. Я видела Ольгу часто параллельно и параллельно же подставлялась, доигрывая (особенно Сципиона из-за бездарного исполнения). Короче, смотрела вполглаза и с тяжелым сердцем (надеялась, а тут…). Зажгли свет. И вдруг… чувствую — мне плохо. Сердце бешено стучит, отнимаются ноги и руки… А хлопают вяло, т.е. начали своеобразно — несколько раз начинали и смолкали, пока Наталья не подбодрила. Знаю — поклона три, больше не будет, надо выбираться. Встаю, идет поклон, я пытаюсь пролезть, мне не удается, прошу женщину подняться, мне передают цветы, я еле сдвигаюсь (женщина очень внимательно смотрела и толком не может сообразить), зависаю над проходом (люди выходят! На поклоне! Спектакль явно не понят), спрыгиваю, наконец, и прислоняюсь к железной колонне, дожидаясь следующего выхода. Идут, подхожу ближе, опираясь рукой на черную колонну. Цветы только у меня (иначе бы отдала Боче, так не хочется идти к В.А., так плохо и так зла на него). Иду по периметру, молча почти, невнятно пробормотав «спасибо», отдаю цветы и быстро ухожу. Он поблагодарил, глядя очень по-доброму, уставшими серыми глазами, еще глубокими, но не калигульскими (кажется, не разгадал, подумал — такое впечатление). Девчонки сказали: показалось, что я уходила с цветами, так он дернулся вслед и потом улыбнулся. (Т.ч. девчонки очень одобрили, что я дарила цветы, надо было утешить («в том, что он не цезарь», — зло сказала я), и это удалось.)
/…/ Уже после спектакля я поняла отчасти, отчего было так тяжело. В.А. почти не играл, поэтому я впервые, впервые полностью услышала текст. И самое страшное — осознала. Поняла. Все вместе — хорошая подача текста, невозможность отвлечься актерской игрой, яркое видение Калигулы, как это сделала бы Ольга, подставление себя под роль Сципиона — привело к тому, что я вдруг поняла. Я «въехала» в роль Сципиона, поняв Калигулу. Я поняла то, что хотел сказать Камю. Да, из трех начал на этом спектакле была полная победа автора — это и страшно. Оказалось, все очень просто, но эту истину действительно тяжело открывать и тяжело выносить. «Все люди смертны и потому несчастны…» Столько раз слышать, но... вдруг понять. Почувствовать изнутри. Прав Керея. «Прав Керея», — орала я Людке… /…/ Нельзя отнимать смысл жизни, нельзя отнимать надежду у юной души. Хорошо, что Валька не любит этот спектакль. И не ходит часто, всегда есть риск понять. Если это так, зачем тогда все, зачем безграничная власть, если не можешь изменить миропорядка, если ты бессилен перед тем, что сметает все, перед вечностью, ибо смерть и вечность — одно. Это действительно страшно ощутить. И ощутив, можно начать стремиться к невозможному, если ты не такой человек, как все. Мне это не грозит, «и аппетита она у людей не отбивает», у меня тоже, переболев, отброшу и все. Но Калигула, с его огромной душой («слишком много души...») смириться не может. «И поэтому мне нужна луна, или счастье, или бессмертие… что-нибудь не из этого мира». Из спектакля вдруг вылезла философия. В спокойных интонациях Виктора было понимание в чистом виде. (Неужели он знает! Неужели… сможет ли снять это со своей души? Ведь столько времени он был лучом света. Темнота подвала, ужас финалов пьес, музыка, разрывающая душу, и через все — свет, свет его души, неужели не стряхнет? Беранже… Вот почему вдруг полетел этот спектакль.[9] С душой Калигулы, с этим знанием так, как прежде, ему Беранже не сыграть. Черт бы побрал ВРБ. Не мог найти другую пьесу, «Лира» бы поставил, что ли. Сирано ведь так и не дал сыграть, а теперь поздно. После «Калигулы» поздно уже.
Если бы он нашел, если бы нашел выход, ведь он должен быть. Не авторский, актерский, личностный, свой.) И взгляд, калигульский взгляд, как я теперь вижу — бездонный омут, отчаяние глухое, скрытое.
Я боюсь писать обо всем этом Ольге… /…/
А ведь современность-то в этом! Не в тиранстве, нет. А в том — есть ли смысл. Смысл нашей жизни. Ого! «Может, я сам как-нибудь из этого выберусь».
/…/ Утром встала — в голове цитаты. Вышла на кухню — Люда с Ладой. Я обвела их рукой со словами — «И во всех лицах, которые выступят из глубины этой горькой ночи…» (Кстати, В.А. теперь резко это говорит, иронически, не как прежде.) Ладка покатилась со смеху, разбудив оставшихся. /…/
Из дневника Н.С.
от 7-13 декабря 1989 г.
«Калигула» 6.12.89 18:00, 21:00
«Калигула» 7.12.89 21:00
Декабрь для нас начался с «Калигулы» 6.12.89. Ох уж мне эта «Калигула», начинающая и заканчивающая очередной месячный цикл! Пока, правда, никакого конца не предвидится. Так вот, 6.12.89 мы с Л.А. сподобились посмотреть 2 спектакля подряд. То, что мы увидели на 18:00, заставило нас пойти на 21:00. Честно говоря, я об этом не жалею, хотя мы там увидели такое, что остались едва живы. Но во всяком случае наша совесть чиста — мы присутствовали. Не смогли помочь? Но кто может теперь ему помочь, кроме разве что всевышнего, который, кажется, жует бутерброд и ни во что не вмешивается по идейным соображениям. Спектакль 18:00 начинался очень неплохо. Разговор Геликона и Калигулы прошел на должной высоте, почти что с настроением 29.11.89[*]. «Люди смертны», — улыбка, — «и потому несчастны», — еще более ослепительная улыбка. «Витя, а чему ты радуешься? Ах да, вечный покой. Бр-р-р». Но недолго я содрогалась. Драматическое искусство кончилось, не успев начаться. Т.е. в принципе оно так и не кончалось. В науке это называется плохой игрой, прерываемой срывами по знакомой обжитой схеме. Он откровенно хватался за сердце, чуть не сполз по железке на «Венере», к тому же текст опять поплыл, как на прогонах. Текст про казну и человеческую жизнь больше всего напоминал монолог Трыкова о рогах у носорогов — просто какая-то ахинея. В зале раздался смех — даже рядовые зрители поняли, что он запутался. Знакомый рваный ритм, и вообще очень скверно. Интересно, что в финале, когда он опять (чего давно не было) не успел договорить монолог, я точно знала, когда раздастся первый выстрел, а он как будто вообще не реагировал на фонограмму, продолжая как ни в чем не бывало говорить. Видимо, его просто затянуло в ритм. Финал в этой ситуации был душевно запорот (куда спектакль, туда и финал) — Витя почти не реагировал на выстрелы, наверно, решил экономить. Спектакль 21:00 начинался с той же ноты, на которой кончился 18:00. Его опять резало. Он ойкает, хватается за сердце и испуганно оглядывается: никто не заметил? Вроде бы никто. — Тогда продолжаем. Ну вот. Но после сенаторов все пошло нормально — т.е. тоже запорото, но по-другому. Не просто скверная игра, а классическая кочкаревщина. Во время диалога со Сципионом после Венеры Витя произносил текст с такими дурацкими интонациями, что, похоже, сам удивлялся: «Что это я тут несу?» Правда, кончилось это веселье очень страшно. Хуже не бывает. На последнем монологе его снова резануло, да так, что я всерьез опасалась за целостность костюма. Текст плывет, взгляд мутный, ритма он явно не чувствует, руки судорожно рвут ворот «кольчуги». Первый выстрел, Витя не реагирует и, вместо того, чтобы произнести последнюю фразу монолога, начинает сквозь фонограмму повторять: «Геликон не придет…» (как выразилась Юля Чурилова: «Какой тебе Геликон, какая луна, когда ты уже очередь в живот схлопотал!»). Смешно, конечно, только он, по-моему, уже и сам не понимал, что говорит — классическая иллюстрация к «Мольеру» — эффект гаснущего сознания. Я не помню, на какой фразе оборвался монолог. Второй очередью его швырнуло в круг и несколько раз ударило об пол. Потом он поднялся и сделал шаг из круга, словно пытаясь уйти со сцены, но не смог. Дальнейшая картина напоминала описание судорог из учебника «Судебная медицина» (5 стадий механической асфиксии). Хорошо, что Витя занимается йогой — обошлось без разрывов мышц и переломов. «Я еще жив» выглядело вообще страшно. Фонограмма стихает, он лежит на боку и поворачивает лицо к залу. «Я…» — очень тихо, осторожно. «Еще» — пробуя голос (что-то вроде: «Могу говорить без крика? Кажется, могу»). Жуткая, бесконечная пауза, и дальше дикий крик: «Жи-и-в», перешедший просто в «а-а-а…» Свет гаснет и зажигается на сенаторах, и я вижу картину, которая до сих пор стоит у меня перед глазами — Ольга Федорова назвала это стойкой на 7 шейном позвонке. Классический мостик. Он пытается перевернуться, лечь, согнуться и не может — тело не слушается. Потом снова погас свет, и я подумала, что не представляю, как он сейчас встанет. Но он все-таки встал, хотя и не успел к стене, и его просто било крупной дрожью об эту стенку. На поклоне я увидела у него странную гримасу — какую-то кривую улыбку (отпустило?). Но в целом мероприятие, называвшееся «Калигулой» 6.12.89, оставило у нас скверное ощущение именно из-за финала 21:00. Столь страшной, обнаженной клинической картины нам не приходилось видеть. Как можно играть в таком состоянии, оставалось неясным. Но спектакль 7.12.89 (21:00) показал, что можно. Это было очень душевное произведение искусства. Император был в замечательном настроении, всячески острил и «выпендрялся», но так нежно и с такой любовью к окружающим, что его очень хотелось назвать «солнышком». Мерейя был отравлен с любовью, состязание поэтов прошло так весело, как не проходило никогда со времен прогонов. Волков был качественно освистан, после чего цезарь намекнул Геликону, чтобы тот отвел наглеца, куда следует. Геликон понял. Вообще все в тот день словно заразились Витиным хорошим настроением, Китаев чуть ли не мурлыкал, как сытый кот Васька на печи, и играл значительно мягче, чем обычно, Боча на молитве хохотала, а перед состязанием поэтов прошлась как уличная девка. Борисов так обыграл «поцелуй Венеры», что уложил весь зал вповалку от хохота, закачавшись, как пьяный. Сам же Витя норовил полазить по стене и потянуться на колонне — наверно, от радости, что тело слушается, и все в порядке. Юмора я там больше не помню, т.е. не помню ничего конкретного, хотя его было гораздо больше, чем обычно. Девчонки отказываются видеть в этом новый вариант, но мне кажется, в конце концов что-нибудь вытанцуется. Потому что были в этом спектакле несколько эпизодов, которые можно назвать шедеврами. 1) «Луна». Я впервые услышала, что Витя говорит о том, что уже было. Раньше, когда все это походило на сон, наваждение, когда этой луной он загораживался от реального ужаса, я не слышала текста (только музыку) и воспринимала луну как цель, «идеал», к которому он стремится. Но я всегда боялась этого момента, его счастливых слез на этом монологе. Мне казалось, что это тот самый взлет, после которого неизбежно следует страшное, ломающее падение. Я помню, как 12.09.89[*] «Луна» впечаталась в меня, монолог шел все круче вверх, а я в отчаянии все упорнее повторяла: «Нет, нет, нет!!!» Видимо, я оказалась права. Теперь то, о чем рассказывает Калигула, действительно было, это не мираж, но от этого еще страшнее, потому что монолог оставляет чувство тяжелой досады, как от упущенного шанса, как от опоздания на поезд. Была у человека единственная надежда, но прошла мимо. И теперь уже не к чему стремиться. «И тогда, может быть, настанет час преображения для меня…» Проход к луне тоже выглядел совершенно необычно — без всяких криков, по одной линии прямо к прожектору, уронив голову, — так, как он уходит в «Гамлете», — обреченно. И последний жест в гаснущем свете — он поднимает руки молитвенным жестом («что же ты со мной делаешь?!»). На его месте я бы так это и оставила. Примерно с тем же настроением прозвучал и монолог «Ты решил быть логичным, идиот?!» — начался он с иронии, а кончился с жутким отчаянием. И никакая луна уже не поможет, и остановить его нельзя. Из всего этого спектакля вытекал очень странный смысл, что-то вроде «движение — все, конечная цель — ничто». Т.е. она была когда-то, эта цель, но давно потеряла всякий смысл, потому что не оправдывает, не покрывает ужаса этого пути, но нельзя ни свернуть, ни остановиться. Действительно, «Калигула» яснее всего выражает его положение, когда смысл лишь в том, чтобы сохранить себя, а высшая цель, то, ради чего все это, — во всеобщей связи, сцеплении всего со всем. И разорвать эту связь нельзя — мир рухнет. Впрочем, пока что «Апокалипсиса не будет». Но я отвлеклась. Вернусь к спектаклю. Так вот, кончилось это веселье весьма печально, как всегда, в сцене состязания поэтов. Когда Сципиоша начал читать свое стихотворение, у Вити просто дернулось лицо. Мне стало ясно, до чего же ему не хочется играть трагедию. «Владимира» бы ему сейчас, а не финал «Калигулы». Начало последнего разговора с Цезонией шло в странном ритме — Витя пропустил фразу, которую очень ехидно сказала Боча. Кстати, всякий раз в этот момент у меня возникает одно и то же чувство — досады и усталости — как еще долго, еще 3 сцены с таким напряжением, совершенно негде передохнуть. А может, вообще лучше без финала? 7.12.89 это было очень остро. Впрочем, дальше сцена выровнялась, последний монолог тоже прошел нормально почти до самого конца. Витя укладывался в фонограмму, причем с запасом. Выйдя на точку и поняв, что успевает, он вдруг сделал нечто странное. Вместо того, чтобы, как обычно в таких случаях, кончить монолог и повторить последние фразы, если останется время, он, не сказав двух последних фраз, начал повторять текст из начала. Я посмотрела на него с удивлением и поняла, что не знаю, когда раздастся выстрел. Фраза (не та, что должна быть). Пауза. Тишина. Невероятное напряжение. Становится ясно, что он, собрав все силы, ждет выстрела, страшно его боится и пытается отгородиться от этого страха. Следующая фраза (опять не та). Снова пауза и снова тишина. Напряжение еще выше. Я понимаю, что так больше нельзя, и лучше выстрел, чем это ожидание. И тут я слышу отчаянный крик: «Господи! Как тяжела эта ночь…» Вся его напряженная готовность к финалу, вся защита мгновенно пошла прахом. Не выдержав напряжения, он раскрылся, и тут ударила очередь. Он вскрикнул, оборвал реплику, пошел вперед («В историю»), не договорил — раздалась длинная очередь, и его затрясло не в такт с фонограммой, я почти увидела, что очередь прошла за ним, в кругу. Тут он отскочил назад, и кончилось все более-менее сносно. Не знаю, как после этого спектакля с идеалами у нормальных зрителей, но фанаты летали и визжали (наверно, по контрасту с 6.12.89). Я не летала, потому что чувствовала, что «все в нашей жизни временно и тлен…»[10] Так оно и оказалось.
Из письма О.Ф. к Ю.Ч. от 8 декабря 1989 г.
/…/ Перевариваю «Владимира III степени» — хороший очень спектакль. Понравился «от и до». А недавно ночью снился «Гамлет» — так потом весь день производительность труда была великолепной.
Не помню, говорила или нет — «В утре делового человека» я была «начальником», у которого В.А. выпрашивал орден. Но вторично попасть под такие глаза — ни малейшего желания. Засмотрелась на человека, что снимал спектакль с шестого ряда, так меня аж силой повернули глаза Виктора. Уперся в меня глазами, громыхнул из них, как из миномета, и от меня осталось мокрое место.
Серьезно говорю.
В остальных миниатюрах он на меня и не смотрел. А здесь просверлил глазами насквозь, пока я не начала улыбаться, как дура, но у него взгляд как был жесткий, так и остался… Интересно, почему?
Вспоминала твой рассказ о тех приставучих личностях. Неужели он принял меня за них? О боже! Нет, вовремя лечь на дно — благо вдвойне: и ему, и себе…
А, во-вторых, немного перекормила себя — утрачиваться начала обостренность восприятия В.А. Привыкла.
Доходит до смешного: каждый день, идя на работу, бормочу под нос: «Итак, Лаэрт, что нового услышим, шла речь о просьбе, в чем она, Лаэрт?»[11] Разговаривая на кафедре, постоянно сыплю цитатами из спектаклей Юго-Запада, правда, наши преподаватели этого не слышат; откуда им знать происхождение той или иной фразы. Но словечки, вырываясь сами собой, органично вплетаются в мой собственный язык; а про жесты я вообще молчу — уже давно не обращаю внимания, где мой, где — знакомой, а где Витины. Причем, его — больше всего. /.../
Письмо Ю.Ч. к О.Ф.
от 16 декабря 1989 г.
«Калигула» 6.12.89 21:00
«Калигула» 7.12.89 21:00
Оля, здравствуй!
Долго не могла собраться написать, пока твое письмо не получила, это подтолкнуло как-то. Это после «Калигулы» все, не отстоялось, боязно было браться писать. Сначала отвечу на письмо.
Насчет «Утра делового человека» ты мне не говорила. На Витю это похоже — «Смотреть на меня!» Не знаю, рассказывала ли тебе Оля Кандр., как Витя злился однажды на «Грехах», что она на Сережу Беляковича смотрела, а не на него. А что касается поклонниц, то, поразмыслив, я решила, что уж Витя-то знает, кто есть кто. К фанатам он хорошо относится, цветы всегда лучше принимает, чем у остальных, это я на своем опыте изучила. Хотя сама цветы предпочитаю дарить пореже — из тех же соображений.
Что утрачивается обостренность восприятия — это точно. Ты еще реже ездила, а я уже давно чувствую — все. Хватит. Могла бы сейчас месяц-два не ездить без всяких. Ан — не получится все равно. 25 спектаклей за 2,5 месяца это многовато, тем более, таких, как «Гамлет», «Мольер», «Калигула». Все, устала. Девчонки спрашивают — «как ты ездишь, тут один раз в Москву соберешься — в колею войти не можешь», а я отвечаю — «я в нее и не вхожу». Это правда. Вернешься, приходишь в себя, записываешь все, что было, уже не обдумывая и не подбирая слова, и снова обратно. Так, как прежде, — уже не видишь и немного завидуешь тем, кто в первый раз, но появляется другое что-то. Все чаще спектакль начинаешь воспринимать уже после него. И еще особенность — становишься не то что сентиментальной, нет. А просто что-то с нервами. Часто, когда остаешься одна, наваливается все это многообразие впечатлений, причем где-то на уровне подсознания, какое-то общее чувство не то тревоги, не то тоски, а в общем — потребность в каком-то выражении эмоций (московским фанатам в этом смысле чуть легче — собрались вместе, покричали…) и тогда какая-то всплывшая в памяти строка может легко вызвать слезы. Честное слово, я никогда, наверное, столько не плакала из-за ничего, из-за ничего ведь! Я уже не говорю о том, что из-за Юго-Запада за этот год испытывала столько эмоций от и до, от восторга до отчаянья, что и в жизни, может быть, не часто испытываешь. То вверх, то вниз. Отольется мне это удовольствие в сессию, я чую. Если б я так лекции писала, как дневник. Слушай, мне общей тетради хватало прежде года на 1,5 — 2, а теперь на столько же… месяцев. И все чаще хочется зафиксировать спектакль целиком, по мизансценам прямо, но ни сил, ни времени, и кажется, вообще скоро разучусь писать и получу отвращение к этому занятию.
/…/ Да, о снимках. Гамлетовские — прелесть.[12] Витю с Мамонтовым ты поймала здорово — так они и стояли, точно. И вообще, спектакль памятный, я до сих пор вздыхаю — не фильм ведь, второй раз не увидишь, а жаль! Т.ч. каждый снимок — драгоценность. Кстати, ты случайно не сняла сцену Гамлет-Лаэрт перед дуэлью? Помнишь, кажется так: «В глубине души, где ненависти, собственно, и место, прощаю вас… Иное дело честь…» и т.д. Если даже не снимала, постарайся вспомнить — кого ты видела (т.е. на кого смотрела), и как это выглядело. Мы тут с Олей К. говорили об этом, впечатления сравнивали, я тебе потом напишу, просто оказалось — сходные вещи. Да, Лаэрт-то на снимке — откуда? А что касается Олби[13] — отдай им при встрече, или просто покажи — на выбор, хотят — возьмут, нет — и Люда возьмет, и к тому ж на «Эскориале» была моя знакомая из «постоянных зрителей», а это народ менее привередливый. Мне нравится, не знаю. У нас иногда не совпадает с девчонками. Мне немножко иное важней, чем им. Хочется посмотреть твою «эскориальскую» пленку. Интересно, щелкнула ты там один момент, или нет. Ну ладно, увидим. У Ани я спрошу, но не раньше 20-го. Все, перерыв.
Теперь о «Калигуле». Самое непростое.
Итак, я ехала с твердым намерением сходить на 9.00 6-го и уехать домой. Даже продукты купила, все. Налегке, с цветочками, подъехала к театру. Все уже там. Спрашиваю, как спектакль — средне. Идем. Прошли все. Сижу на 4-ом ряду, слева (довольно безопасно — мизансцены по-большинству сориентированы вправо). Выше меня — все наши (человек 8 — фанатский фланг). Справа — Маринка Ракалья, где-то дальше Людка. Ладно. Спектакль идет плохо. Вяло. Рисунок еле-еле выполняется и не больше того. Как я думаю теперь — все-таки нагрузка не по силам. Взлеты, которые мы видим, — чем они ему обходятся, кто знает. На «Калигулу» у него сил уже явно нет. В тех ролях хоть > < ясно все, а новое раскапывать, видимо, уже времени не хватает, и на это он махнул рукой. А может еще и оттого, что после переделки не мог это трогать (на первом, говорят, даже текст путал, да и вообще, явно не прикасался к этой теме). Все-таки, что бы девчонки не говорили, мол, мало что изменилось, но, видно, это мало что было для него важно. Словом, смотреть особо было не на что. (Я уж не говорю о том, что В.А. дважды застрял в темноте. В первый раз от колонны ушел тенью — уже свет загорался (что он там делал, вернее, о чем думал) <подозреваю, что ни о чем>. А второй раз в финале — впервые — не успел — на стену. Свет застал на последнем движении. Замереть не успел, опоздал секунды на две. Осветитель ни при чем, Витя просто, видимо, не сразу встал. Вот так-то.) Т.ч. досматриваю я это нечто до конца совершенно спокойно. Даже не раздражаясь на Ракалью, которая стала к концу отбивать такт ногой. Загорается свет. И вдруг я чувствую, что мне плохо, просто плохо, — сердце стучит, руки-ноги немеют. Я этому, конечно, удивляюсь, к тому ж мне цветы дарить, а поклонов будет мало, и сижу я в четвертом ряду. Зрители не поняли ничего из спектакля, таких странных аплодисментов я никогда не слыхала — раза 3-4 начинали и смолкали, пока Наталья со словом «Ну!» не призвала всех к порядку. Но моя соседка слева, видно, хорошо въехала, потому что не могла сообразить, как меня выпустить. Я зависаю с цветами над проходом — там зритель уже выходит (!) <и не один>, спрыгиваю и на следующем поклоне иду дарить. Как я не хотела дарить цветы Вите! О боже! Но — эти дохленькие, хотя и свежие, гвоздички у меня одной, я даже к кому-нибудь другому идти не могу. Хорошо, что мое лицо не выражает того, что делается в сердце[13a], — В.А. не понял, Людка говорит, даже улыбнулся, когда я ушла, да и мне запомнился взгляд, добрый, не калигульский. («Фанаты не забыли».)
Выходим. Людка меня ждет. И я понимаю, что ехать сейчас одной в Ярославль — безумие. Не могу. Какая-то ярость, тоска и черт знает что еще («вкус не крови, не смерти…»). Едем на вокзал за продуктами, потом — к Наталье. По дороге тихо, но с бешенством излагаю Людке все, что успеваю сообразить — в чем дело, собственно. А девчонки говорят, шестичасовой был хуже (потому Лада и осталась на 9) <Я бы не осталась. Я и тут решила — уеду завтра, на спектакле ноги моей не будет, но завтра, завтра>.
Это все эмоции. А иначе не выходит. Не получается. У Натальи («Последний приют фаната») пришла в себя, со вдохновением изложив беседу с Кузнецовой перед «Мольером» (о «Калигуле» не говорили). /…/
Итак, в чем же дело?
А ни в чем. Просто В.А. играл так, что не отвлекал меня от текста совершенно. Помнишь, я говорила, наверное, что 22-го на «Гамлете»[*] поняла, что В.А. гениальный актер потому, что любая драматургия для него — основа. А дальше — подлинность чувств. Чувств. Черт его знает, почему, но людям это нужно. А на этом спектакле чувств не было. Обычно он играл все, что угодно, — боль, страдание, ярость, здесь — нет. И во все образовавшиеся щели полезла философия. Философия в чистом виде. Я смотрела спектакль в 7-й раз, слышала и читала текст. Но поняла — впервые. Услышала — впервые. «Это простая и ясная истина, но ее трудно открывать для себя и тяжело выносить». Короче, я поняла Калигулу. На свою голову. М.б., не до конца, нет, не все еще, но начало — точно. Может быть, дело еще в том, что Сципион был как всегда бездарен, а я в таких случаях имею тенденцию подставляться, доигрывать. Он не понял, зато поняла я. «Прав Керея», орала я (тихо) Людке. Да, все так, все так, но с этим нельзя жить. Нельзя, черт побери. Нельзя отнимать надежду у юной души. Черт, я рада, что Вальке, скажем, этот спектакль не нравится. Когда начинает к этому тянуть, всегда есть риск въехать. Ну мне-то что, душа мелковата, все равно я это отодвину, «аппетита она у людей не отбивает». Я, наверно, слишком люблю жизнь и нормальные земные удовольствия. «Хочу жить и быть счастливым». Но, видимо, не до такой степени, чтобы всегда успеть закрыться. Попало по-хорошему, ничего не скажешь.
Ну вот, это я тебе так тут, эмоции выразила. Я только думаю — если В.А. знает. Знает! То что же тогда? Поэтому и меняются старые спектакли. Как ему пройти через все и остаться тем светом, которым он всегда был? Есть ли какой-то ход, что-то важное, и найдет ли он этот выход? Для меня совсем по-особому теперь звучит реплика «может, я сам из этого выберусь». Пока что, действительно, как в новом анекдоте: «— Куда ты завел нас, Сусанин-герой? — Не знаю, ребята, я сам здесь впервой».
7-го я все-таки пошла вместе со всеми на 9.00. Витя, светлая его головушка, реанимировал нас всех, с чем мы друг друга поздравляли после спектакля. Это был уже действительно спектакль. Причем необычный. Витя хохмил, и довольно часто. Рисунок чем-то напоминал гамлетовский — ехидство в адрес патрициев и временами очень серьезные глаза. Не все было ладно. К примеру, свет включили дважды рановато, вернее, не совсем отключили, видно было, как актеры уходят, но это к делу не относится. Актеры все были, конечно, уставшие, на пределе, но играли чисто, без срывов. Витя же делал несерьезными прежде абсолютно серьезные куски — текст «Только не твое смирение», до того — управителю «Моя тоже — смею тебя уверить», вся сцена в доме Кереи, кроме слов «Посмотри на них, Цезония…» и т.д.; в сцене «Венера» гонялся за патрициями не всерьез, а как бы пугая (фонограмма еще запоздала, или раньше текст кончили, скорей), «Да будет так, дети мои», весь текст «Я с трудом могу себе представить этот миг» и почти весь разговор с Кереей (впервые действительно обыграл текст «наденем маски», обычно ведь все равно говорил серьезно). Что из этого вышло? А вышло неплохо — 1) у него хватало сил отлично сделать серьезные куски; 2) иначе зазвучали многие сцены. Мне вообще дополнительно «повезло». Я сидела в 1-ом ряду, 6-е место, т.е. прямо напротив круга. Разглядывала Витю в упор весь спектакль. Несколько раз было страшновато — первый его выход (калигульская походка), потом кусок «все лица испарились» и, конечно, «презрение» (извини меня, но когда прямо над твоей головой зависает такая «лапа»! Если честно, я аж зажмурилась). До сцены с Мерейей он меня не замечал. А потом аккуратно послал реплику «Ты следишь за мной». Ну, думаю, Витя, спасибо, вот тут ты прав.
Но проще пройтись по сценам.
Первую сцену В.А. вел достаточно сдержанно. Далее — с диким смехом бежит по сцене от двери к двери, смех обрывается, как только видит «их». Загнали. И тут он ушел в сарказм. Холодно-издевательский тон. Финал сцены сыграл очень хорошо — в этой сцене не всегда у него выходит так естественно усталость после бегства патрициев. Всегда был серьезен с Цезонией. Их первая сцена — великолепно сыграл кусок после реплики «Ты не сможешь отвергнуть любовь». С воплем «Любо-овь?» кинулся к железной двери и, прислонившись к ней головой, продолжал разговор. Текст «Я хочу перемешать…» говорил медленно, без раздражения, как бы в раздумье. И отсюда — с тоской — «невозможное придет, наконец, на землю…» Боча пыталась отвечать со смехом, снимая напряжение: «Ведь возможное тоже должно получить свой шанс». Дальше — «зеркало», да, свет чуть освещает — он ползет от колонны как ящер, зависая над землей. Пластика у него весь спектакль была прекрасная, точная очень, хотя сцену с луной он слишком рано кончил — фонограмма еще долго звучала в темноте. В сцене в доме Кереи на Муция особо внимания не обращал, ехидно ушел к его жене, в общем, был настроен иронически-безжалостно. Да, он был не в голосе, почувствовал это сам, закричав про трактат о смертной казни, продолжал тише, обыграв это, и потом еще пожаловался Цезонии. Играл юморно, зрители даже на тексте о двух преступлениях засмеялись. В сцене со Сципионом я долго смотрела — возьмет ли Сципиона за руку, до-олго тянулся, не касаясь, потом взял (после чего Сципион несравненно лучше сказал про лик любви). Монолог об одиночестве — прекрасно. А когда он достал очки, то меня ждало еще открытие — он видит через них (изнутри процарапаны, как зрачки кошки — ||, на свет заметно). Ну и ужас, конечно, когда опускается «лапа», и это не его, чужое, страшное лицо. Бр-р. В «Венере» был хорош, Керею поцеловал в щеку, тот, умница, обыграл — рванулся за ним с блаженной улыбкой, как опьянев, и застыл, шатаясь. Здорово прыгнул на кого-то, пугая, обеими ногами. Геликоша опять обозвал эту несчастную несравненную истину — на этот раз священной, после чего так подпрыгнул и упал на колени, будто его подбросили. В.А., распугав всех, убежал, Боча со смехом вышла на монолог. И тут еще интересная вещь — Боча была первой, но не последней, кого я пожалела на этом спектакле. Обычно ведь другое какое-то чувство, не жалость. Она была такой уставшей, и в конце-концов она была женщиной — единственной женщиной среди всех. Она плакала, читая, как всегда, отчаянно, почти на крике. Калигула же заявил «Да будет так…» таким издевательским тоном, а она, отвернувшись от него, сгорбившись, опустилась на колени и закрыла лицо рукой, склонив голову. Я знала, что она плачет. Кого я жалела? Цезонию или Бочу? Они слились. Той было трудно с Калигулой, этой — в этом жутком спектакле. Встав, она засмеялась и кричала патрициям: «Скорей! Скорей!» С той минуты и до конца я за ней следила. Она была необычно хрупкой, беззащитной и несчастной. Дальше? Сцена со Сципионом («Ты залил кровью землю») прошла нормально. В.А. поберег голос и не закричал на Сципиона, сделал тот же жест с коротким возгласом и выждал хорошую паузу. Да, ночь у него ни с того ни с сего стала «зловещей», а бог «низким и жалким», ну да ладно. На «луну» вышел идеально — догоняя Геликона, свет вспыхнул, когда он уже был на коленях. Сильно не тратился, заговора тоже не испугался, но после ухода рванулся на свет, и тут было нечто гениальное — протянутые руки к синему свету, обе, с раскрытыми ладонями, молящие, кричащие руки и крик. Дальше. Монолог о логике — твердо, четко (это верность судьбе, это он и играл в этот день. Раз решив, «поняв» <это было в первой сцене> он следовал судьбе до конца, все зная, ничему почти не удивляясь). В разговоре с Кереей впервые говорил как бы притворяясь. А потом сжег (как всегда, обжигаясь) бумажку и очень оживленно выдал весь текст о заре невинности. С таким восторгом, аж протянув руки (жест, похожий на то, как шел к луне. В спектакле он сделал подобное трижды. Это — второй раз). И улыбался в конце сцены. Обычно Керея уходил, как бы прекращая все это, и то, что он не ответил императору, было как бы залогом его победы, а тут — полная победа Калигулы — тот ушел растерянным, не ожидал. В сцене с поэтами опять хохмы, но лишнего не было. Сципиона выпроводил довольно резко. (Ох, до чего же бездарный дурак, а?[14a], не могу я не только видеть уже, но даже и слышать этого Иванова, честное слово.)
Теперь так. Финал начался со слов о поэтах. (Ощущение — да, это конец, все.) Смерть Геликона не прервала, не изменила настроя. Договорил — «это могу сказать — конец». И медленно ушел, оглянувшись (впечаталась в память странная красота лица). Геликоша — был второй человек, которого мне стало жалко. Хотелось схватить за руки и утащить, спрятать от патрициев (это надменного-то Геликошу!). Знаешь, видимо, как ни странно, но впервые за 8 просмотров душа, что-ли, у меня осталась теплой, человеческой, не прячущейся. (Какая-то уверенность — Калигула неправ, он «пошел не той дорогой», может быть, так, поэтому и не страх перед чем-то, что сильнее тебя, как раньше, перед чем-то, что затягивает и одновременно захлестывает чем-то несоразмерным, космическим. Видимо, то, что осознаешь, уже менее страшно.)
Сцену с Цезонией В.А. начал в том же настрое сознания конца. «Сципион ушел, почему ты еще здесь». Тут произошла интересная вещь. Железная Боча, кажется, не выдержала. В.А. помнил текст прекрасно, он начинает фразу «Но послушай, Цезония…» Вдруг Боча продолжает — «это было бы достойным увенчанием твоего пути?» У В.А. глаза круглые — «Да-а!» (Что такое?) В.А. не спешил совершенно всю сцену. А Боча была идеальной партнершей. Это было лучшее место во всем спектакле. Виктор всерьез вышел на разговор и так же тянул текст, как прежде. Сколько человечности было в его голосе! Когда он говорил о нежности и о чистом чувстве, он в третий раз повторил тот жест — руки, протянутые вперед, и раскрытые ладони, договорил почти со слезами и припал к железной двери, словно в отчаяньи. Боча сказала свою реплику удивительно мягко, но он оттуда, без перемены почти, раздельно и усиливая, как человек, который к чему-то готовится, начал: «Кто… тебе сказал… что я… несчастлив». Она ответила почти на крике, и он, продолжая, тон нарастал, темп ускорялся, но было не страшно, было горько и жаль. Т.ч. когда он послал мне реплику «это и есть счастье», я едва не покачала головой — нет, Калигула, это — не счастье. «Пора опустить перед тобой занавес», — он не злился, и не порыв это, а решение, убедил себя — так надо. Бог мой, как было жаль его (опять — кого? Но больше, кажется, Калигулу), когда он стоял потом совсем рядом, руки дрожат, он сжимается весь, стонет и обхватывает голову руками. Жалость к этому человеку со вздрагивающими плечами, беззащитному, так же, как те двое, и такому же, да нет, более несчастному. «Ка-ли-гу-ла!», — он поворачивается… Я очень благодарна Вите за то, что он не сразу открыл глаза, по счастью, он сделал это уже глядя наверх, отбросил волосы и поднял лицо (ведь если бы раньше — расстояние сантиметров… нет, не знаю, но немного). Монолог шел прекрасно! Без срывов и полностью, не спеша. Только когда второй раз начал — «Геликон не придет…» — выстрелы. Но в целом — уложился. Назад отскочил на словах «Невозможное…» (повтор) и ритм ускорился. Здорово! Честное слово, здорово. Потом выстрелы. Он бился не так сильно, как это бывало, но кричал по-страшному, запрокинув голову, и этого было за глаза. При входе патрициев зашевелился, как и накануне (но накануне это выглядело как агония — патриции могли с честью сказать — мы свое дело сделали, а в этот день — действительно «я еще жив»).
Первое чувство после спектакля — восторг. Это был не гениальный спектакль, но хорошая реанимация. На радостях я сообщила Крошке, что сегодня был прекрасный спектакль. Он ответил: «А я думал, у нас всегда хорошо играют...» Я: «Всегда хорошо, но всегда по-разному!» И это было правдой — 8 разных «Калигул» тому примером.
Да, забыла, я смотрела на В.А. в упор, поэтому увидела своими глазами — у В.А. действительно глаза на свет реагируют необычно — т.е. никак. Свет падает если не под прямым углом, но все равно — близко, а зрачки не сужаются — огромные, только тоненький светлый ободок — вот и взгляд получается бездонным, еще бы — практически черные глаза.
Ну вот, вроде бы все. Сумбурно, конечно, я написала, ну да что делать — мысли не выстраиваются совершенно, а уж затолкать во фразу — совсем не то.
У Людки был день рождения, посидели тихо-мирно. Правда, со стороны это выглядело как жуткие вопли, но я не знаю, я так привыкла, мне непросто как-то общаться на пониженных тонах. Людка пробовала сжечь дотла бумагу — лавры В.А. не дают покоя.
А вообще — скучновато, учебой пора заниматься, но совсем не хочется. Вдвойне тяжко — никому нет дела, никто не знает и не хочет знать о том, чем занята голова. Тут до остального — ну никакого дела, но даже близкие друзья смотрят чуть снисходительно, для них все равно важней другое, это — так, делом это быть не может. А я сейчас в полной растерянности — обратной дороги нет, но что делать, что предпринять — не знаю, а плыть по течению чертовски надоело, не хочу.
Ну ладно, что это я. В Москву, значит, поеду 20-го, может, на 21-е останусь, а может, и нет. 25-е под вопросом. А там уж — на Новый год. Интересно, удастся ли под дверью отметить. Забавно было бы.
После поездки напишу, что будет новенького.
До встречи.
Юля.
Из дневника Л.А.
[декабрь 1989 г.]
«Свадьба Кречинского»[*]
9.12.89
Спектакль был замечательный, если не считать, что А.С. немного «переотдыхал» и бурным выплеском энергии чуть не размазал партнеров. Но в целом о спектакле можно сказать коротко фразой Ванина «Все хорошо!»
Даже финал получился удивительно светлый — человек вдруг понял в жизни что-то такое, что считал давно невозможным…
Очень даже здорово.
Из дневника Н.С.
от 27 декабря 1989 г.
«Мольер» 11.12.89
«Мольер» 12.12.89
И опять 2 «Мольера» 11,12.12. Надоел мне этот «Мольер» хуже горькой редьки. Всего 10 дней интервал между спектаклями! Правда, 11.12. произошло историческое событие: впервые за 3 сезона Муаррона играл А.С. Вместо Волкова был В.Галкин, у которого был прощальный спектакль. Вот тут-то я оценила, какого Лагранжа мы потеряли! Его естественность просто грела душу после этого «у-у-жаса». Но главное, конечно, А.С. Да, О.К. права: заставить летать, а особливо в нынешних условиях, может только он. Так что спектакль должен был по справедливости называться «Муаррон», а не «Мольер». Витя был злой, как собака, кидался то на Лешу, то на Галю, к тому же, как мне показалось, скверно себя чувствовал, причем с самого начала, с момента выхода на сцену. От его игры, что 11.12., что на следующий день, оставалось ощущение похмельного синдрома — какой-то тяжелый бред. Просто боль, боль, боль, она выматывает душу, и даже на смерть уже надежды нет, потому что она — не выход. В общем, от этого ужаса можно было бы с ума сойти, если бы не А.С. Описывать, что он делал, невероятно сложно, я отмечу только несколько моментов. Во-первых, я еще раз убедилась, какой он великолепный партнер. Реагирует на каждую реплику, жест, интонацию, к тому же всегда на подхвате. Как только Витя начинает в очередной раз сшибать прожектора не по делу, А.С. мгновенно подхватывает его под белы рученьки. Не думаю, чтобы роль спасателя доставляла ему особую радость. Когда Витя выдал «Я скоро кончусь» — это было странное, мутное отчаяние — и повернулся к А.С. с вопросом: «Что вы на это скажете?» — тот так прорычал: «Скажу…», что не осталось сомнений в том, что дальше он выразится матом. Но, естественно, дальше последовало снижение тона. Но самое главное, это, конечно, его игра. В общем, Муаррон на свете только один — А.С. И не какой-нибудь там мальчишка (правда, он им был в нескольких местах), а личность, равная Мольеру. Когда А.С. уложил зал в 5 мин. в первой сцене 2 действия (Кабала), я подумала, что Мольер сам виноват во всех своих несчастьях — не надо было выпроваживать Муаррона. Поставил человека в безвыходное положение! И когда А.С. стукнулся головой об пол под конец сцены, а потом ушел с жутким криком-рычанием, стало ясно, что он этого доноса никогда себе не простит. Замечательна была «встреча с Мольером на узкой дорожке». Я не видела их лиц, но, видимо, А.С. так «душевно» взглянул на Витю, после чего бросился вон с криком: «Нет! Нет!! Нет!!!» — что Витя долго стоял, растерянно озирался и думал, идти ему к королю или сразу повеситься. И еще 2 момента. 1) Возвращение Муаррона. «Не позднее сегодняшнего вечера я повешусь у вас под окнами вследствие того, что жизнь моя продолжаться не может». Действительно, не может. Это уже не отчаяние, не презрение к себе — нет, просто логический вывод. Констатация факта. «Я вот тут подумал и решил». Витя, кстати, не подыграл — наверно, не успел сориентироваться или не смог. Когда он начал размазывать А.С., я подумала: «Что ты делаешь, он же сейчас пойдет вешаться!» И финал. Витя и А.С. перед спектаклем у стены. Никаких висений на шее. Витя берет его руку и подносит ко лбу и к губам, после чего уходит. Вот это благодарность, вот это я понимаю! Смерть Мольера. Для Муаррона это самое настоящее крушение мира. Очень ярко помню, как он опускал голову, стоя на коленях перед Мольером: троекратный залп — похороны с воинскими почестями. Ну вот. Больше вспоминать не буду, чтобы не травить себе душу, тем более, что на следующий день был обычный состав и уравновешивать Витин бред было некому. В целом он играл так же, только без этих приступов. Из этого спектакля я вынесла для себя очень немного. 1) У меня появился персональный монолог. Как только я сижу справа, то непременно получаю «Я не хочу умирать в одиночестве». Не помню, кажется, 12.12. перед «одиночеством» была пауза. Вообще Витя в этом монологе знаки препинания расставляет как хочет, за ним не уследишь. Далее. На первый ряд справа я в «Мольере» больше не сажусь. Ощущения такие, как будто я сижу рядом с батареей парового отопления. К тому же мне показалось, что он слышит обращенные к нему мысли. (Он смахнул слезу, когда я подумала: «Сейчас заметят и будут потом говорить, что Витя любит плакать».) Ну и последнее — что выглядит он ужасно. Красно-синие мешки под глазами и зеленая физиономия. И совсем последнее — что «Мольеров» я, кажется, насмотрелась на всю оставшуюся жизнь. Меня туда совершенно не тянет. Оскомину набил этот спектакль.
Из дневника Л.А.
[декабрь 1989 г.]
«Мольер»
11.12.89
«Мольер» — был историческим событием. В первый раз уже за много лет там был В.Галкин и, главное, в качестве Муаррона — А.С. Боже мой, кто бы мне сказал, что в таком состоянии я способна взлететь. Но в жизни, как выяснилось, все бывает. Я не могу описать игру Ванина в этот день. Это было бы сплошное и длинное признание в любви. Давно я не видела такого взлета даже на сцене Ю-З. По этой причине Мольера в «Мольере» я не заметила. Вернее, заметила, что настроение у В.В. ужасное, он явно не доругался за сценой с Лешей Мамонтовым и плохо себя чувствует (особенно это почувствовалось на приветствии королю). Очень тяжелой была сцена, на грани истерики, с очень тяжелым дыханием. Потом В.В. попытался сорваться на Гале, но между ними вовремя встал Ванин. К королю Мольер явился с таким видом, будто готовился услышать свой смертный приговор — и очень удивился, что не услышал… Но особенно тоскливым был конец первого действия — безысходным, опускающим плиту. Лучше всего я помню бесконечно затянувшуюся паузу перед знаменитой фразой «бесчестный бродяга». И далее — тоном семидесятилетнего, уставшего и озлобленного старика, которому одинаково тяжела и жизнь и смерть…
Второе действие было еще хуже. На знаменитой сцене с д’Орсиньи с В.В. случилось опять что-то типа приступа, у него прервался голос и брызнули слезы, он никак не мог договорить до конца… После этого его, кажется, отпустило, но роль так и не выровнялась до финала. Это было балансирование на грани срыва, раскачка на эмоциях. С очень тяжелым, беспросветным настроением. «Я знаю, что я скоро кончусь», — прозвучало пронзительным криком отчаяния. Относительно ровным был только финал, когда В.В. удалось собрать силы. Без истерики, без напряжения невыносимой боли. Мэтру все-таки удалось распрямиться перед концом. Только выглядел финал как-то странно. «Что это…» — и долгая пауза… «Смерть?!» Шаг… Пауза… Еще шаг… Пауза… Третий шаг… На лице В.В. отражается огромное физическое усилие, и он не падает, а, напряженно сжавшись, бросает себя на пол…
Словом, от этого «Мольера» можно было с ума сойти. Но, как ни странно, с 11.12 у меня связано одно из самых сильных, «полетных» впечатлений о Юго-Западе. Благодаря А.С. Спектакль был целиком его — это отрицать невозможно. Но, к сожалению, описывать его игру я не могу — быстрота и тонкость реакции очень трудно восприимчива, а передать это словами…
Из дневника Ю.Ч.
от 17 декабря 1989 г.
«Носороги»[*]
14.12.89
/…/ Люда ездила на «Носорогов». В.А. играл так себе. Беранже в 1-ой сцене был совсем пьяным. Наши даже подумали — не сам ли нализался, но Наталья сидела на 1-ом ряду, говорит, вином от него не пахло. (Этого он себе все ж не позволяет.) Марина большая за 7 лет фанатства удосужилась подарить цветы Ванину. Тот расцвел. Но Витя-а! Стоял с каменным лицом, а глаза — наши смотрели. Второй букет она отдала ему. Он — спасибо, спасибо, спасибо (по нисходящей) и вдруг — «А вообще-то — не за что». Очень жестко… /…/
Из дневника Н.С.
от 27 декабря 1989 г.
«Носороги»
14.12.89
14.12.89 были «Носороги». Мы опять сидели на первом ряду и никак не могли решить, не пьян ли часом Витя. Стулья летели во все стороны. А когда он сел рядом с нами (слева), то мы сподобились выслушать радостное открытие В.В. о том, что «иногда он думает, что жить вообще противоестественно». Надо сказать, что эта мысль не была для нас новостью. В целом спектакль был довольно-таки скверным. Вите опять было худо, к тому же он не выдерживал уровня. В финале это был просто срыв в истерику. Пожалуй, самым ярким воспоминанием от этого спектакля был опять-таки А.С., но не роль, а то, как он стоял рядом с нами в момент прихода Дэзи, когда все смотрят на Надю и на Витю. А.С. усиленно хлопает глазами и шумно дышит носом, чтобы не разрыдаться, потому что только что он стоял над свернувшимся на полу в клубочек Витей. Это было после очередного срыва. И уходил он очень страшно — сознательного выбора там не было, а было отчаяние и боль. Л.А. говорит, что он просто не мог собраться. Может быть, может быть…
Из дневника О.Ф. от 19 декабря 1989 г.
Почти три дня была в Москве. Печатала с Натальей фотографии. И чувствую, что сильно выдохлась. Наступает какое-то мрачное, беспросветное состояние.
Напечатали много: почти четыреста листов — 5 с половиной пленок. В одиночку я могу шлепать до 120-130 карточек, а здесь… У-у! Как мы их потом сушили… Жаль не отретушировала… договорилась с Натальей на будущее…
Хорошо.
Интересно, какое будет расписание на январь, каким оно будет в феврале?.. Говорят, март и май у Виктора будут очень лихими… Миленький, держись! Мысленно я с тобой!
Романычу что, надоел Витя?! Он бы еще на гастроли «Калигулу» повез… Да заставил его играть 37 раз подряд! А ведь в такое положение попадает «Гамлет».[14] У-ужас! Ужас! Ужас!
Колоссальная нагрузка!!!!!!!!
Из дневника Е.И.
от 23 декабря 1989 г.
«Калигула»
20, 21.12.89
/…/ ЮЗ! Три «Калигулы» в два дня — невозможно. Усталость и тупость.
Впрочем, тоже — бешеные нервы. На одном из спектаклей во время финала свело плечи и не отпускало целые сутки.
Виктор играет махрового фашиста. «…банально уродливое, увиденное только уродливым…»[15]
То ли устал, то ли ищет — непонятно. Речь — ровная, без изменения интонации.
Из дневника Ю.Ч.
от 23 декабря 1989 г.
«Калигула»
20.12.89 21:00
/…/ Спектакль. Что можно сказать? Я всего не помню — интерференция со вторым. Но — явно не блеск. Пытаюсь всмотреться, о чем. То, что было уже в начале месяца — усилено. Он жесток и презрителен по отношению к патрициям. Царствует.
Никогда еще спектакль не был так близко к Олиному восприятию. Такой она может быть. Выше всех и сознавая это — царствовать, презирать окружающих, но испытывать из-за этого боль и душевную пустоту. В этом — «я выше других» — один момент сходства. Другой я осознала только к финалу, когда он сказал: «Мне хорошо только с моими мертвецами, они не лгут». <Проверила — этого нет в тексте!> Весь этот спектакль — Правда и Ложь — как у Ольги. Не о Смерти. Он выходит, все зная, выходит злым. И постоянно — ах, вот как? «Напротив»? Ложь! Ложь! Ну я тебе сейчас устрою. И устраивает. Он медленно шел к Писаревскому, не дошел метра, когда тот, буквально падая, захохотал дико, все аж вздрогнули. Император его не касался! Смех был диким, на срыве, истерическим и внезапным. Остальным это передалось. Общая истерика, кошмар. Далее — Кассий. Жестко — «Жизнь, если бы ты действительно ее любил…» Неумолим. Ненависть ко лжи, откуда и идет эта жестокость. Олино, типичное. Черт возьми! Почему-то это явно не радует. Причем, как и у Ольги за жесткостью — царапанье души от опять увиденной лжи, т.ч. он даже почти не притворялся, «я недостоин» — почти не играя, мельком, и все — в темпе, сурово, со сдерживаемым чувством ярости, но сухо. Логика — третья особенность — это было, хотя и мягче выражено, но как и 7-го — я буду последователен, логичен! Это явно в сценах с патрициями, в словах: «если меня и есть в чем упрекнуть», в сцене отравления Мерейи и др. Раньше он так не подчеркивал стремление быть логичным — рассуждение вслух. Хотя с Цезонией не размышлял так — прошло впроброс, да и с текстом что-то.
Керея был великолепен! У него даже сцена со Сципионом удалась! Я глядела во все глаза — ведь от партнера отдачи никакой, что же он обыгрывает? Сципион был жутко бездарен! Хуже, чем обычно. Керея умолял его — ведь чистые побуждения только у нас с тобой, ты мне нужен! Потом — ты с ним?! А-а. И ярость — «этого мне достаточно, чтобы дать волю гневу…» И жестко — «Нет, Сципион!» Керея был силен. Он теперь ведет патрициев. А они-и!.. Злые, нервные, решительные. Теперь — это сила, противостоящая Калигуле. Заговор. И во главе его — Керея.
Дальше. Впервые — в монологе «Ты решил быть логичным, идиот» — слова о луне («все бы изменилось, да?»), прозвучали с вопросом. И мольбы о луне не было («луна ко мне в руки» — впроброс). К луне идет он действительно с криком «Гай!», но резко — взмах правой рукой.
С Кереей. Очень важно — «ты многое понимаешь». Но тогда я этого не поняла. Был серьезен — тоже о лжи. Все — об этом.
Так, еще. «Значит, вокруг меня ложь», — тихо. И вообще, срывался редко. О свободе — «свободен я один» — как-то грустно, не так, как обычно. «— Ты плачешь?» — «Да» <сокращение реплики>. Дальше — как всегда. Спектакль вообще был серьезным и по большинству сцен — прежним. Изменился только общий тон. Но конец был несколько иным — «благодаря» Сципиону. Этот идиот, этот непризнанный гений решил изменить тон сцены, или уж вообще не знаю, что вытворил, вернее, почему. Идет финал сцены с поэтами. 1. Он начал до свистка. Резко, с вызовом весь текст, а со слов «Но есть согласье тайное…» — пошел вперед! И остановился прямо перед Калигулой, спиной к зрителям и закрыв собой В.А. Вика упала на меня, шепча — «Зачем он закрыл…» Я — «А делать ему нечего». Мне, в отличие от Вики, были видны глаза Виктора. Он выплюнул свисток и медленно сказал — «Уходи, Сципион. Ты еще слишком молод, чтобы усваивать истинные уроки смерти». О-о! Так это было сказано, как если бы он сказал — щенок, иди отсюда, пока цел. После этого В.А. провел финал! Сцену с Цезонией я помню слабо, но дальше — он хватается за двери (не бьется, а как Геликон, пытается открыть ударом) — заперто! Все. И от этого — сгибается, не после убийства, как обычно, а — все, конец. Монолог сказал почти целиком, но в финале состряпал фразу под выстрелы — «Как тяжела эта ночь… <залп> Геликон не придет!.. как страдание человеческое…» Финал напоминал 9-е октября — кувырок, он бился, как я давно уже не видела, а после «Я еще жив» рванулся так, что перевернулся через плечо! Ничего себе! И луна.
Теперь думаю — после Сципиона не знал, куда себя деть, выкладывался в финале. А может, Иванов решил отомстить за прозвище? Витя в сцене в доме Кереи подбежал к Иванову и что-то вроде: «Сципион, поэт! На холмах… спускалась мгла…» А Геликон подхватил: «Поэт! Я ничего не понимаю в стихах». Вот сволочь! Мне тоже ведь удружил, но это уже мелочи (по сравнению).
Кончился спектакль. Я отдала папку (хотела записать патрициев — не удалось) Вике, достала цветы. Девчонка меня выпустила. Я пошла, как всегда, на второй выход. Ну и…
Дура я, конечно. На первом поклоне кто-то крикнул — «браво», можно было заметить как «понравилось» Вите. Иду к нему — в упор не видит. Чуть не нарочно ведь. Подхожу вплотную, окликаю и начинаю нести чушь. Это было так: «В.В., помните, вы в прошлом году играли Гамлета?» «Ну…» <серьезно> «Спасибо вам за все» «За что — все» «А цветы сегодня — за Калигулу!» «М-м».     Ду-ра!
1-е чувство — почти обиды. Вернее, разочарования. Интонации ответов — простецкие, глаза — светлые, не понимающие. Потом — раскаяние, вернее, досада на себя. /…/ Долго вспоминала случившееся… /…/
Из дневника Н.С.
от 28 января 1990 г.
«Калигула»
21.12.89 21:00
/…/ Факт тот, что о 2-х спектаклях 20.12.89 мне написать совершенно нечего. Ну просто нечего. Абсолютно ничего не помню. В общем, бог с ним, со спектаклем. Кажется, это было по обычной схеме: на 18:00 — скверно, на 21:00 — получше (в смысле, срывов поменьше и уровень повыше). В целом оба спектакля — лучше, чем 6.12.89. Но толком я ничего не помню, кроме диалога Вити со мной: «— За что ты меня ненавидишь?» — я начинаю глупо улыбаться. Витя тоже улыбается и продолжает: «За что ты хочешь меня убить?» — и еще ослепительнее улыбается. Потом он долго и мрачно пытался «погасить» мою руку,[16] а я, дура этакая, упорно ничего не понимала и только раздумывала: а чего это он на меня так мрачно смотрит? (Дело было на 18:00 на разговоре со старым патрицием.) Ну вот. По существу спектаклей я ничего больше вспомнить не могу, поэтому закругляюсь.
21.12.89. 21:00. «Калигула». Тут я тоже мало что помню, вообще весь декабрь покрыт «пылью забвения», слишком много всего было в январе, так что предыдущий месяц представляется какой-то идиллией, по сравнению с днем сегодняшним. Ну ладно, попытаюсь что-нибудь записать. Я опять, как и накануне, сидела во 2-м ряду, рядом с Людой. Работать она не мешала,[17] потому что не знает, как это, но что-то безусловно заподозрила. Хотя спектакль был, что называется, на уровне — лучше всех декабрьских «Калигул». Его, конечно, резало — не без этого. Это уже воспринимается как часть спектакля. Как всегда, в одних и тех же местах — первый разговор с Цезонией, закончившийся жутким криком и вписыванием в колонны, Венера — причем в самом конце сцены, уже уползая за железку. Самое ужасное, что Люда заметила, и в этих сценах, падая на меня, спрашивала: «Что это?» Она с непривычки опаздывала, так что я с чистой совестью отвечала: «Ничего, все нормально», — действительно, было уже все нормально. По существу спектакля я опять-таки ничего не помню, кроме финала. Великолепный последний разговор с Цезонией. Реплика: «Рядом с которым могущество Творца...» прозвучала так, как не звучала давно. С жестом, с настолько живой, страстной интонацией, что я успела подумать: «Какая вкусная ненависть! Да, парень, к Творцу у тебя, кажется, крупный счет». Как всегда, радость была недолгой. Начался последний монолог, о котором я могу сказать только то, что нашему спасителю[18] опять стало худо, как обычно. Только вот кончилось это необычно. Лопух[19] перепутал фонограмму, точнее, выпустил из нее кусок. В результате Витя сильно не уложился, в финале, упав в круг, разодрал губы и подбородок о доски пола и уже не поднялся. Он сел на полу и поднял глаза вверх, не реагируя на выстрелы. Да, боли там не было, но… Я никогда не видела его более беззащитным. Это просто какое-то избиение младенцев, расстрел малолетних. Пятилетний мальчишка. Полное непонимание: «За что?» И мольба в глазах: «Не надо, пожалуйста, не надо!» От этого взгляда, казалось, расплавится потолок. Как Лопух удержался и не выключил фонограмму, непонятно. Хотя больше всего, конечно, надо удивляться выдержке того, к кому был обращен этот взгляд, эта мольба и растерянность. Длилась эта сцена очень недолго. Зазвучали короткие залпы, и Витя начал укладываться, опустив уже глаза, сворачиваться на полу, и под каждый залп звучало знаменитое «ой». Перед «Я еще жив» была длиннющая пауза, даже стало интересно, прозвучит ли фраза вообще. Со спектакля я вышла ошарашенная (главным образом финалом). Но родной театр на этом не успокоился и продолжал меня ошарашивать. /…/
Из дневника Ю.Ч.
от 23-24 декабря 1989 г.
«Калигула»
21.12.89 21:00
/…/ На «Оформителя» не хотелось идти (Вика с вечера сказала — в повторном, на Герцена, один сеанс). Совсем не хотелось видеть В.А. Все ж таки я на него обиделась, видно, что он — не ангел. /…/
У кинотеатра встретила Вику, взяли билеты. Уже сели, подошла Стася. Т.ч. сидели вчетвером в один ряд. Стася приволокла «Московский комсомолец» со статьей Колесовой[*] — бред. Все свои, хорошо как-то. Мы объяснили Стасе свой план — рисунок мизансцены со Сципионом — зарвавшийся кролик-революционер (уши назад) перед удавом. Она загорелась идеей, кажется. Я вообще предложила выпускать стенгазету «Глазами фаната». Сципион довел всех. Девчонки говорят: «Тварь Захария Муаррон…» Кто-то удачно придумал.
Итак, смотрим журнал — там кролики, весело. Наконец, фильм.
Так я никогда не смотрела! Каждый кадр сначала — просто наслаждение и раздумье-воспоминание (ровно год назад — первый просмотр). К тому же — В.А. /…/ В.А. был великолепен, конечно, в этом фильме актерская работа — чудо! А музыка и все остальное… Каждый кадр. Особенно — шум в сцене с двумя платьями (я начала заводиться). Потом — все дальше, дальше, я смотрю без страха, без напряжения, но — все больше проникаясь. Пленка была неплохая — два сбоя только. А цвет — в норме. И зал тихий, хотя и уходили. Все вспомнить — это и есть фильм. Но финал! Это началось после выстрела. До — я уже была вся там, размягченной душой. Стихи, двери и… напряженное ожидание рожка. И когда, наконец, эти звуки раздались — взлет! Прежде кадры от его первого движения до того, как он спрыгивает в сад, казались мне продолжительными, рваными, пластика — неуклюжей. И только теперь — так странно — как одно движение, стремительное движение вперед. Я очнулась только после прыжка. И — теперь самое дорогое место в фильме — дерево, дождь. Кадр казался зеленым — а ведь там темно, и удивительно светлым. Ощущение счастья! Облегчения, невесомости и замирающего сердца. <Да ведь это — прощание! Он же остановился там — проститься!!> Радость. Радость освобождения! Так странно. Потом — он бежит, чуть вниз, да еще срыв кадра у моста. И — когда вспыхнули фары, я вздрогнула и почувствовала, что меня колотит, а музыка взвивалась все дальше. Но — чем выше она становилась — к наезду, тем спокойнее становилась я, физическое ощущение расслабления, успокоения. Его улыбка. И вот кадры финала, музыка, которую мы слушали, сидя до конца титров. Умиротворение, гармония с миром, очищение, когда сжимается грудь, но если это были бы слезы, то слезы счастья, но их нет — покой, легкость, облегчение. Как, как объяснить? Мы вышли в разных ритмах — Люда со Стасей в ритме наезда и оттого — исчезли почти мгновенно. А мы не стали догонять. В нас звучал ритм последних кадров — и мы с Викой шли по Герцена, под фонарями, переходя через лужи, медленно, чувствуя небо. Потом — дорога на Юго-Запад. Купили хлеба и ели его, идя по улице до овощного. Вика была счастлива. И обоим не хотелось на «Калигулу» — сбивать это состояние счастья и покоя. Она даже читала Пастернака (очень его любит). А там — про синий цвет (который я тоже люблю с детства), и про синие глаза, и что-то печальное. Ждали спектакль. Дежурил Игомонов — пустил всех. Но я зазевалась, поздно вошла и в результате оказалась на первом ряду, на приставных.
Почему так хорошо было на «Оформителе»? Может, вместе сидели, оттого? Когда В.А. смотрит на свой «автопортрет» — фыркнули все вместе — правда, забавно. А потом — через полет, через счастье освобождения, через дрожь — к успокоению и единению с миром.
Ленка Исаева уступила место — патрициев записывать, т.ч. сидели рядом — Ира, я и Лена. Смотрели-и! Душевно. Когда надо было увидеть глубину сцены — заваливались на Ириного соседа, когда еще дальше — Ира падала назад, а мы — резко вправо. Патрициев я записала, т.е. кто за кем говорит. Поняла, что заметили, и предпочла ликвидировать папку — убрала вниз. А жаль, что так пришлось.
Как я не хотела попадаться Гаю на глаза! После вчерашнего-то! Он выходит на 1 разговор с Геликоном и… луна досталась мне, он меня увидел с 1-ой сцены. Я прячусь за Годвинскую и первое время гляжу на мэтра одним глазом сквозь Ирину шевелюру. Он, говоря с патрициями, временами кидает взгляд. (А накануне в упор не видел весь спектакль, пока вторично (!) не послал реплику — «это и есть счастье».) Потом я уже перестала прятаться — бесполезно, мы все равно на виду. Тем более, что реагировали бурно. Что вытворяли?! Ленка подпевала музыку (слышно явно), Ира и я синхронно шептали текст. (Особенно Октавия, когда он завыл. Я еще шепнула Годвинской: «Как это записа-ать» — мы рухнули со смеху.) Дико реагировали на Иванова.
Да, совсем забыла, началось-то все на улице. Ждали спектакль — читали вслух и комментировали статью. Устроились под окном. Вдруг — окрик и лязг задвижки. Мы — врассыпную. Дочитывали уже в подъезде. /…/
Ну вот, а потом спрашивали у вышедших, как спектакль. Ира рассказала, что В.А. добивал Сципиона, в сцене с поэтами заявив, что ему велик венчик, после чего он оторвал листик и выбросил. (Месть. Показал, что тоже умеет срывать кому-то сцены.)
Т.ч. Иванов вызывал у нас бешеную ярость, и в еще большей мере — смех. Я взвывала, падая на девчонок, утыкаясь себе в колени. Один раз после его «Да!» очень громко, девчонки оборвали, я поднимаю голову — уже дверь открыта — Гай! И Иванов рядом. Но он что — он железобетонный. Кстати, только в декабре у В.А. появилась эта манера — требовать, зло, яростно — текст стихотворения, раньше просил, аж на коленях, умолял в бешеном ритме, а теперь — кричит — «Дальше!»
Каким был этот спектакль? В.А. был дико уставшим. То, что я увидела 7-го (воссоединение актеров и персонажей) — так оно и есть. Боча и Китаев подстраиваются мгновенно. 20-го, скажем, Боча жалости не вызывала, шла в одном ключе с цезарем. Тут В.А. был тише, и тише была Боча. Игралось почти то же самое, но — была усталость и горечь, поэтому спектакль был не о лжи, а еще дальше — о подлом человеческом сердце. В.А. знал все с самого начала и — такая горечь, такое знание! Неужели В.А. больше не верит в людей! Совсем не верит?! Усталость и безверие — можно ли играть еще ближе к автору?
Из подробностей. Патриции опять были злющими, сплоченными к тому же — сила! И Керея во главе — все понимающий, сильный, выдержанный. Я смотрела сбоку начало сцены в его доме — монолит, и он в центре. В.А. уже давно не кричит в 1-ых сценах, некоторые слова стали грустными: «Не смогу, этого я больше никогда не смогу», — на улыбке, так же «но для этого надо заснуть, забыться» и даже «мой план гениален своей простотой». Сознание невозможности счастья, облегчения идет с 1-ых сцен. Что еще важно — луны нет, более того — и это было очень точно по тексту — слова «и без луны не возвращайся», были сказаны со смехом! Он шутил — какая уж там луна, он прекрасно понимал, что говорит чушь. Поэтому — «Куда ты, Геликон» — на вскрике. (Он встал сразу после последних слов, еще смеясь, Геликон был рядом и сказал про заговор — В.А. рванулся.) А Китаев партнер идеальный — так ответил «за луной, для тебя», что все стало на свои места. Так — точнее. Но… А сам монолог о луне шел с большим напряжением, я следила за его руками. Лопухов работал на свету — рвал свет кошмарно, как и звук. Первые реплики этой сцены в темноте звучали. А проходка по стенке была в прежнем ритме — не спешил, на всю фонограмму.
(20-го он запутался в монологе об одиночестве. Кстати, не спешил после вопля Сципиона, тихо начал. А потом сбился, получилось, что самое страшное — с нами те, кого мы убили, и вообще бред.) А 21-го! Этим монологом растирал Сципиошу.
К Сципиону был более чем холоден — тот вел себя тихо, но так выл про мерзкое чудовище, с такими паузами! В.А. мстил помаленьку — даже выпроваживая, заявил, что тот и так слишком много сказал сегодня (об этом вообще было не раз), наконец, довел текст до конюшни — «На склонах Альп спустилась мгла, в конюшне[19a]… ну, дальше сам продолжишь». <Фанаты хохотали дико, первые — кто-то слева, через секунду — мы.> На стихах Сципиона В.А. встал чуть не на дорожку, вид — только попробуй шагнуть! Но тот и не пытался — тихо, нормально все сказал. Да, В.А. уже не в первый раз реагирует на слова «выхода больше нет». Так. Еще — спектакль был серьезным, кроме сцены с поэтами. Лепид опять захохотал, хотя и не так жутко. В сцене с Венерой истина у Геликона была священной (ночь у В.А., кстати, осталась зловещей), а В.А. удивительно гонялся за патрициями — вот-вот убьет, он так прыгнул на стену — на этот раз обеими ногами!
Важное — я поняла смысл сцены с Кереей. Попытка объяснить. Керея ведь многое понимает. Объяснить — вот я сжигаю бумагу, теперь все в твоих руках, на твоей совести — я приму смерть, если ты так решишь, я плачý, но постарайся понять, будь со мной. Выбор за Кереей — быть с ним или убить его.
Да, здесь мне в упор досталась реплика: «Почему ты хочешь меня убить». Ой, как же я не люблю встречаться с ним глазами!
Теперь дальше — сцена с поэтами. Тут была дикая хохма — мы загибались. Мамонтова угораздило начать реплику Писаревского до свистка. Писаревский вышел и, вместо того, чтобы начать с того же — «В стиле Марка Аврелия» и чешет текст Марка Гройзбурга. Цирк! В.А. еще что-то комментирует. Вышел Марк и стал, бедняга, что-то сочинять сам. А В.А. не свистит. Ждет. Наконец, свисток. И комментарий: «Я вовремя свистнул, кажется». Мы лежали. Бывает же… Жаль, не записал никто этот бред. Да, Октавий здорово говорит — «собирать… придется». В.А. отыгрывает классно.
Ну, потом Сципион — В.А. его выпроводил поспешно. А ушел необычно — так обернулся, и вдруг мягко-мягко, с улыбкой — «Все вон». Почему?
Финал. Сцена с Цезонией — я почти не слышала, все шло нормально, но, во-первых, В.А. сказал слова: «Кто тебе сказал, что я несчастлив» на рыдании! Люда говорит, что Наташка тоже дернулась. Еще бы. Потом он шел к Боче, и я впервые услышала, чтобы она слова: «Убийством ничего нельзя решить» произнесла в растерянности и со страхом. Он кинулся к ней, а она вцепилась ему в волосы! Потом обмякла и тут — он уложил ее на пол! Она не повисла. Уложил аккуратно, стоял над ней долго, в задумчивости, потом ушел. Монолог начал с повторения «Калигула, Калигула» — как-то быстрее, иначе. Крошка (это потом выяснилось) раньше, чем надо, включил фонограмму. Я увидела только, что В.А. еще не ушел на невозможном. Ушел на словах: «Я пошел не той дорогой», свет. И тут я чувствую, что вот — выстрелы, не успеет. Ощущение абсолютно точное — они раздались в угаданную секунду. Полмонолога долой, он что-то еще кричал под выстрелы. Потом — отлет, и — мы его не видим, он вне круга. Долго. Потом в кругу — «Я еще жив» опять с кувырком, хотя и не так. И великолепная луна — он стал тянуться еще на свету, совсем ушел вверх.
Говорят, в финале он здорово ударился подбородком, отчего замер с детским выражением глаз и не мог прийти в себя. А Люда видела потом следы этого падения — она цветы дарила. (Кстати, хорошо принял, с улыбкой.)
Да, слова «все бы изменилось» опять с вопросом. Т.ч. два дня — мотивы —
1) все равно, ничто уже не спасет.
2) подлое человеческое сердце.
Геликоша уходит теперь с таким воплем — «Га-ай», ужас берет. Так долго, с таким отчаяньем. Вот уж кто если не понимает, то чувствует.
Ну вот, о спектакле вроде все.
Вышли мы в общем-то веселые (наша тройка), поехали на вокзал с Людой. Шли вчетвером, не торопясь, под руки. Хихикали, обсуждали что-то. Уже в метро нас обогнал Китаев — Ирка, ненормальная, заорала, что весь спектакль хотела подставить ему подножку.
Доехали мы до вокзала. Тут нас ждала неожиданность — билетов нет совсем, только на следующий день. Уже без 20-и час, раздумывать некогда — рванули к девчонкам.
/…/ К утру я стала фанатом. Мы проговорили с Натальей всю ночь. До 10 утра. С невероятным напряжением. Не могу понять и объяснить. Просто начали разговор (а Наташа собиралась реферат писать), после чего она отослала пытавшихся вмешаться девчонок, сказав, что писать не будет.
О чем мы говорили?
Из дневника Ю.Ч. от 25 декабря 1989 г.
О «Калигуле», о Вите, о нас всех.
Я спрашивала про варианты «Калигулы». Трудно пересказать, что и как. Попробую изложить все в сумме. Итак, я говорила Наташе о трех началах спектакля. И она объяснила мне прогонный вариант. Т.е. концепцию Беляковича. Это — герой и толпа. Поднимая ее, он опускается сам. Это действительно вещь социальная, я не ошиблась. Объединяя патрициев и зрителей, Белякович заставляет и их, т.е. нас, проходить этот же путь возвышения, до того момента, когда, способные к поступку, ставшие свободными, мы не осознаем, что он для нас сделал и какой ценой. Осознание — вошедшие в финале патриции.
Сентябрь-октябрь. «Вниз, к луне». Я была права — Вите было плохо, что-то, вернее, то, что есть у Камю, уже давило, только я не знала, что «Калигула» — следствие, что уже год, как замышлялась постановка, и что это — неизбежность, это — тоже из-за него, из него. Но он еще держался, тянулся к свету, и таким светом стала луна. Весь спектакль был об этом стремлении к луне, отсюда и ритм, и сила звучания, и то, что так затягивало. Но это был еще свет.
Предел наступил 9 октября. Дальше так играть было нельзя. Я же помню этот день, дело было не в том, что почему-то включилась, не могла не включиться, это был верх. Белякович вовремя сообразил, а, может, это само собой вышло, и изменение ритма сломало спектакль. Луна ушла. 7-го ноября он с ней еще прощался, еще видел ее («не играю, не играю» и вдруг… слезы). А дальше…
Уже 8-го в легком варианте началось узнавание людей, а в декабре явно — Ї. Все идет вниз, взлеты редки, а «Мольер» оттого настолько и тяжелый спектакль, что главное — ощущение конца. Что происходит? Но что-то с Витей. Он больше не может никого поднять, он падает сам. Конец. Я поняла это по «Мольеру», когда 30-го этого действительно не было, Наташа согласна. По «Носорогам». По безверию в «Калигуле». Наташа видела все изнутри, видела его, не роли, его в первую очередь. Его срывы, его падения. М.б. я действительно была неправа, и 11-го было то, что видела Наташа — на грани конца, м.б. «я еще жив» — действительно о себе, о том, что происходило. Она рассказала мне об «Эскориале» 17 [16-го, ошибка автора. — Прим. ред.] марта.[*] Она была на 9-часовом. В.А. был невменяем. Он сидел на полу, ломая все мизансцены, летел текст, Романыч ничего не мог сделать. Спектакль начался дли-инным монологом Романыча, потом появился Фолиаль, и ритм полетел по нарастающей. Это было страшно. Люди рвали на себе ворот, Наташа видела Олю, та почти совсем расстегнулась, не замечая, что делает. В финале Витю вело над полом, это был ужас. Когда кончилось, в перерыве у мужчин дрожали руки, когда они пытались закурить. На Олби зал хохотал (истерика), Романыч не мог взять зал, а В.А. был в отключке, машинально подавал реплики. Отошел к концу, с удивлением разглядывая зал на поклоне, а на букет смотрел с ужасом — за что? Дернулся убежать, Романыч за ним, и застыли оба. Иногда я жалею, что не видела этого спектакля, а другого такого Вите я не пожелаю.
Что это такое? Как это объяснить? Я только чувствую, что то же нужно в «Исходе актера».[20] Наташа тоже видит эту пьесу так, мы с ней говорили, ее еще одно волнует — это кусок жизни, и не было ли в действительности третьего действия?
Мы говорили о мистике, я — о себе, о своем отношении /…/, о Наташином письме[*] и статье в «СК».[*] О лете, об этом чувстве тяжести и пр. /…/
Она говорила, что люди делятся на атеистов, верующих и воинственных безбожников. [Ошибка автора, правильно — воинствующий безбожник. — Прим. ред.] Платон Андреевич, В.А., да и мы, видимо, относимся к последней категории — верим, что что-то есть, но не можем простить того, что происходит с людьми. /…/
В общем, мы поговорили. Временами напряжение становилось невыносимым, физически ощутимым, поэтому, когда рядом что-то заискрило, я подумала — не от этого ли всего. Такого напряженного разговора у меня, пожалуй, не было.
Говорила о своих проблемах /…/, о разнице между психологом и актером. И отсюда — об Оле, о чувстве ответственности за Люду, Олю. Отсюда зашла речь о фанатах, о каждом. Говорили ведь о том, что хорошо, если есть 5-6 лет, это — вечность, целая жизнь, но сейчас — не верится. Кто выдержит? Наташа говорит, что они — точно, они успели полетать. А мы практически уже нет. И мне страшно за Олю, говорили о ней много, я рассказывала о первой встрече, о своем отношении, а Наташа — что Оля проходит этапы фанатства с космической быстротой, на чувстве, на интуиции. И что — Оля сказала ей — ее не покидает ощущение (от Юго-Запада) близкой катастрофы. Боже мой! Боже.
Говорили (и это — главное), что если тебе давали столько (а когда дарят себя, это для человека обходится всерьез), то надо вернуть, надо что-то делать, нельзя беззастенчиво жрать, спасаться такой ценой. (Ведь Наташу «Эскориал» спас.) Наташа избрала путь помощи Вите (оттого и руки свободными оставляет в зале) <А может и вправду, тогда, 9-го, на «Калигуле» что-то удалось>. В.А. чувствителен, знает где, кто, Лариска поднимет руку — он оборачивается. Но Лариса знает — и отказывается, уходит. Кирилл нахально ест. А Наташка хочет платить. И потому — обязана остаться до конца.
А я знаю — да, я тоже буду до конца. Но главное — унести искру, то, о чем я думала. (Факел у него — Наталья обрадовалась, что я понимаю. И о том, что где-то есть тот, кто примет его. А Наташа — о Тверском бульваре, о дожде и серой улице, и о том, что кто-то будет там сидеть, счастливый, счастливый тем, другим, своим спасителем.)
Было больно. Но через все напряжение ночи, через боль понимания — к какому-то очищению.
Пришло утро, серое, странное. Мы «легли» около 11-и, я чувствовала, что сгибаюсь от боли, не могу это перенести, но не могу отказаться от понимания.
Я переступила черту. Радости это не приносит, Наташа права. Долг? Долг — тоже чувство В.А., его это ведет. И мы этим прониклись. /…/
Фанатство стало иным. Я тоже буду — до конца. И тоже — никого больше не приведу — это теперь не спасет.
Но я еще верю. М.б. он найдет выход, пройдет эту полосу и через весь этот ужас, через понимание придет к другому свету, к свету финала «Гамлета», к умудренности, к «Королю Лиру», быть может. Я верю.

< НАЗАД

ДАЛЬШЕ >